Жозе Сарамаго - Год смерти Рикардо Рейса
Марсенда опустила чашечку на поднос, накрыла правой рукой левую: обе были холодны, но существовала между ними разница, отличающая то, что движется, от того, что замерло, то, что еще можно спасти, от пропащего навек: Отец будет недоволен тем, что я воспользовалась нашим вчерашним знакомством и обратилась к вам за консультацией. Значит, это по поводу вашей. Да-да, насчет руки, она ведь у меня без посторонней помощи шевельнуться, бедная, не может. Надеюсь, вы поймете, что мне не хотелось бы об этом говорить, во-первых, потому что я не специалист в этой области, во-вторых, потому что не знаком с вашей историей болезни, в-третьих, потому что профессиональная этика — мы называем это деонтологией — не дает мне права вмешиваться в терапию, предложенную коллегой. Я все это знаю, но никто не вправе запретить больному по-дружески рассказывать врачу о том, что его мучит. Разумеется, никто. В таком случае, представьте, что вы — мой друг и отвечайте мне. Для меня это не составит никакого труда, я ведь знаю вас уже больше месяца. Значит, вы ответите? По крайней мере, попробую, но сначала на несколько вопросов ответить придется вам. Ради Бога, и вот эту фразу тоже можем мы присоединить к вороху тех, которые столь многое значили в былые времена, в пору детства слов: Сделайте одолжение, Очень обяжете, Почту за честь. Снова вошла Лидия, увидела пылающее лицо и полные слез глаза Марсенды, сжатый кулак, подпирающий левую щеку Рикардо Рейса, увидела, что оба молчат, как если бы только что добрались до конца какого-то трудного разговора или, напротив, только собираются его начать, о чем же говорили они? о чем намерены говорить? Она подхватила поднос — а нам ли не знать, как дребезжат чашки, не поставленные должным образом на соответствующие блюдца, за чем всегда следует следить неукоснительно, особенно если мы не уверены в твердости наших рук и не хотим, чтобы нам вдогонку раздалось: Поаккуратней там с посудой.
Рикардо Рейс помолчал, будто размышляя о чем-то, потом, облокотясь о стол, протянул к Марсенде обе руки, и она, тоже слегка подавшись вперед, взяла правой рукой левую и вложила ее в руки доктора, как больную птичку, птичку-подранка со свинцовой дробинкой в груди. Медленно проскользив пальцами от локтя до запястья, твердо, но бережно прощупав ее, он впервые в жизни ощутил, что такое полная беспомощность, отсутствие всякого намеренного или инстинктивного отклика, понял смысл слов «ввериться беззаветно», да нет, пожалуй, еще хуже — так протягивают нечто постороннее, нечто не принадлежащее к миру сему. Марсенда не сводила глаз со своей руки: уже не раз и не два другие врачи пытались проникнуть в суть неисправностей этого замершего механизма, исследовать бессилие мышц, бесполезность нервов, никчемность костей, а теперь этим занялся тот, кому она доверилась добровольно, и нотариус Сампайо, войди он сейчас в гостиную, не поверил бы своим глазам, увидев, как доктор Рикардо Рейс сжимает и ощупывает руку его дочери, не встречая ни малейшего сопротивления ни от той, ни от другой, однако никто не вошел, что само по себе удивительно, поскольку дело происходит в отеле, где всегда толчется народ, а вот сегодня — такое вот таинственное явление. Рикардо Рейс медленно выпустил руку Марсенды, оглядел, сам не зная зачем, собственные пальцы, и спросил: И давно ли — в таком состоянии? В декабре будет четыре года. Эти явления нарастали постепенно или возникли сразу? Месяц — это постепенно или сразу? Вы хотите сказать, что в течение одного месяца полностью перестали владеть рукой? Именно так. А не предшествовало ли этому какое-либо недомогание, не болели ли вы? Нет. Не ударялись, не падали, не ушибали руку? Нет. А что вам говорят врачи? Что это — следствие болезни сердца. А мне вы не сказали, что у вас — больное сердце, я ведь вас спросил, не болели ли вы чем-нибудь. Я думала, что речь идет только о руке. Что еще вам сказали? В Коимбре — что помочь мне нельзя, в Лиссабоне — то же самое, но врач, который лечит меня уже почти два года, не исключает возможности улучшения. Чем же он вас лечит? Массаж, воздушные ванны, физиотерапия, гальванизация. Есть сдвиги? Никаких. И что же — рука не реагирует даже на гальванизацию? Да нет, реагирует — дергается, дрожит, но потом все становится как было. Рикардо Рейс замолкает, почувствовав внезапно прорвавшуюся в голосе Марсенды враждебность или досаду, словно она хотела и не решалась попросить, чтобы он прекратил допытываться или вместо всех этих вопросов задал ей другие, другой, один из двух-трех, ну, например: Не припомните ли какое-нибудь важное для вас событие, случившееся в то время? или: Вы знаете, из-за чего все это произошло? или совсем просто: Вас что-нибудь огорчило? Поняв по ее напряженному лицу, что она — на грани, что едва сдерживает слезы, Рикардо Рейс спросил: Вас что-нибудь угнетает, помимо состояния вашей руки? — и Марсенда хотела было кивнуть и не успела завершить начатое движение — все ее тело содрогнулось в прорвавшихся рыданиях, и ручьем хлынули слезы. В дверях возник встревоженный Сальвадор, но, повинуясь резкому и повелительному знаку Рикардо Рейса, попятился, отступил немного, стал за дверью так, чтобы его не было видно. Марсенда совпадала с собой, хотя слезы продолжали тихо катиться по щекам, а когда заговорила, враждебная интонация, если таковая минуту назад не послышалась Рикардо Рейсу, исчезла: Мать умерла, и рука омертвела. Вы совсем недавно мне сказали, что, по мнению пользовавших вас врачей, это — следствие болезни сердца. Так они говорят. Вы им не верите и считаете, что у вас — здоровое сердце? Больное. Так почему же вы так уверены, что паралич руки и смерть вашей матушки — явления взаимосвязанные? Объяснить не могу, но уверена, что это так, и, помолчав, будто призывала на помощь остатки враждебности, договорила: Я ведь не специалист по душевным болезням. Да и я — всего лишь терапевт, и раздражение слышится теперь уже в голосе Рикардо Рейса. Марсенда прикрыла глаза ладонью: Простите, я вам докучаю. Ни в малейшей степени, да и не в том дело — я хотел бы вам помочь. Наверно, мне никто не может помочь, просто мне надо было выговориться, излить душу, хоть вы и не умеете ее лечить. Скажите, вы совершенно убеждены, что эта связь существует? Как в том, например, что мы с вами здесь — вдвоем. И вопреки мнению врачей, вы считаете, что если бы не смерть нашей матери, рука бы действовала? Считаю. Стало быть, дело всего лишь в этом? Всего лишь. «Всего лишь» — вовсе не значит «мало», я хочу только сказать, беря на веру эту вашу непреложную убежденность, что для вас не существует никакой иной причины, а если так, то должен буду спросить вас прямо. Да? Вы не можете шевельнуть рукой, потому что не в состоянии сделать это или потому что не хотите? — и, хотя слова эти были не столько сказаны, сколько пробормотаны, так что скорее угадывались, чем различались, Марсенда их услышала, что же касается Сальвадора, то ему пришлось напрячь слух, но в эту минуту на площадке раздались шаги Пименты, явившегося с вопросом, надо ли нести в полицию формуляры, также заданным полушепотом, причем заметим, что и доктор, и коридорный руководствовались одними и теми же мотивами, и в обоих случаях не рассчитывали получить ответ. Ибо ответ зачастую и не слетает с уст, а остается на них, они же выговаривают его беззвучно, а если еле слышный звук, который можно принять за «нет» и «да», все же раздается, то растворяется в полумраке гостиной, подобно капле крови в пучине морской — мы знаем, что она там, но заметить не можем. Марсенда не сказала «Потому что не могу», не сказала «Потому что не хочу», а взглянула на Рикардо Рейса и лишь после этого произнесла: Вы можете мне что-нибудь посоветовать, предложить лечение, лекарство, средство для исцеления? Я ведь вам уже сказал, что не специалист в этой области, а вы, Марсенда, насколько могу судить, больны сами собой. Мне впервые говорят такое. Каждый из нас страдает от какой-нибудь болезни — основной, так скажем, болезни — неотделимой от того, что мы собой представляем, и в определенном смысле являющейся тем, что мы собой представляем, хотя точнее было бы сказать, что каждый из нас и есть эта болезнь, по вине которой мы столь ничтожны, благодаря которой мы способны достичь столь многого, а между одним и другим выбор делает дьявол, если помните такую поговорку. По я рукой не могу шевельнуть, ее словно не существует вовсе. Может, не можете, может, не хотите, и вы убедились, что этот разговор не отдалил нас друг от друга. Простите меня. Вы сказали, что не замечаете перемен к лучшему. Да, это так. Отчего же тогда вы так упорно приезжаете в Лиссабон? Отец привозит меня, а у него есть личные, сугубо личные, причины стремиться сюда. Вот как? Мне двадцать три года, я не замужем, и воспитание не позволяет мне говорить на определенные темы, если даже мыслей о них все равно не избежать. Нельзя ли пояснить? Вы считаете, в этом есть необходимость? В Лиссабоне всего так много и при этом нет ничего, но люди считают, что именно здесь обретут то, что им нужно или желательно. Если вы ведете все эти речи для того, чтобы узнать, есть ли у моего отца любовница в Лиссабоне, я отвечу вам — есть. По моему мнению, ваш отец не нуждается в таком предлоге, как лечение дочери, чтобы время от времени наезжать в Лиссабон: он далеко не стар, он вдов и, следовательно, свободен. Я ведь вам уже сказала, что воспитание не разрешает мне говорить о некоторых вещах, но вы меня вынуждаете назвать их своими именами: положение моего отца и представление о приличиях заставляют его таить и скрывать истинную причину наших приездов. Хорошо, что у него — дочь, а не сын. Почему? От глаз сына не спасешься. Я люблю своего отца. Верю, но этого мало. Сальвадор, вынужденный вернуться на свой пост за стойкой, даже и представить себе не может, как много потерял, какие откровения и признания, тем более ошеломительные, что исходят они от людей, едва знакомых между собой, не коснутся его слуха, но справедливости ради признаем, что из-за двери их все равно не услышишь — для этого надо оказаться в гостиной, сесть на третий диван, податься вперед, читая по губам чуть слышные слова, ибо даже лепет калорифера звучит отчетливей, чем эти голоса, приглушенные как на исповеди, да простятся нам грехи наши вольные и невольные.