Паскаль Брюкнер - Божественное дитя
- Золотой век, Луи, находится здесь, в источнике моего наслаждения, а вовсе не в толстенных томах твоей библиотеки...
В голосе ее звучала удивительная чистота - словно сама невинность заговорила, признавая свою вину.
- Ты знаешь, что такое рай? Это огонь, сжигающий женщину в момент наивысшей радости любви... потому что этот огонь всегда возрождается из пепла, а затушить его - означает разжечь вновь... - Наконец она зашептала уже едва слышно: - На этой вершине изнемогающая женщина слышит глас тайны, которую не дано познать никому из живых, никому, да, никому... даже тебе.
Люсия стояла теперь на четвереньках на постели, склонив голову на простыню и высоко подняв зад, величественный, будто трон. За трусиками, неплотно прикрывающими ее сокровенные места, взору Луи представали Солнце и Луна. Ягодицы слепили его, как фары.
Он спрашивал себя: "Кто же настолько близок с ней, чтобы снимать ее в подобном виде?" - и волна горечи захлестывала его. Все сокровища были выставлены напоказ, их можно было разглядывать во всех подробностях и гранях. О, восхитительная пытка, о, как прекрасны эти алчные створы, о, уберите эти сладости с глаз моих, иначе я ни за что не отвечаю. Пальцами одной руки девушка захватывала все участки, понуждая каждый из них стать мягким и податливым. В этих движениях ощущалась сила, свирепое нетерпение достичь цели. А цель, видимо, была желанной, ибо лицо девушки исказилось гримасой страсти - она все больше краснела, все громче стонала, задыхалась, полуприкрыв глаза, обратив взор вовнутрь, в себя, туда, где была недостижимой для всех. Она явилась уже не соблазнительницей Евой, а чем-то не менее опасным - воплощением женских чар с ужасающим сочетанием полной непринужденности и абсолютной недоступности. Это было куда хуже бесстыдства - это была неприкосновенность. Приглашая Луи в свое царство, она изгоняла его навсегда. Даже четвертованная похотью, она принадлежала только самой себе.
Это самообожание в пустой громадной комнате граничило со скандалом. Невозможно было смотреть на ее тяжелые груди, роскошные изгибы, изумительные бедра, орошенные влагой, - золото и мед, смешанные воедино. Она дрожала, корчилась, в углах губ у нее проступила слюна. На этом лице, застывшем в сладкой муке, запечатлелись все радости, в которых было отказано Луи. И он не вынес. Гениталии его рванулись вперед, ноги подломились, и, обхватив свою затвердевшую штуковину обеими руками, он вдруг завыл:
- Я ХОЧУ ТУДА, ВЫПУСТИТЕ МЕНЯ, Я ХОЧУ ВЫЙТИ...
Впервые за свою короткую жизнь Луи разрыдался - как самый настоящий ребенок. Он с плачем взмахивал своим древком, из которого хлынула непривычно густая жидкость, оросившая всю его пещеру. Донельзя потрясенный этим псевдооргазмом, он дрожал мелкой дрожью, плевал в экран и вопил: "Ненавижу тебя, ненавижу! Ненавижу вас всех, вы меня бросили!" - и слезы градом катились по его щекам.
* * *
Выйти Луи уже не мог. Приверженцы не простили бы ему подобного отступничества - возможно, покусились бы даже на его жизнь. А главное - он не сумел бы приспособиться к внешнему миру. Он стал кротом, который великолепно видел во мраке матки, - свет же ослепил бы его. Кроме того, земля превратилась в место куда более враждебное, чем пять лет назад, слишком поздно было спускаться, словно тореро на арену, к этим грубым людям. Ушло время для баловства и игр, для знакомства с миром. Никогда уже не быть ему любимцем дамочек - маленьким вихрастым разбойником, которого журят с улыбкой. Солнечные лучи, едва коснувшись, обратят его в прах. Он остался в зале ожидания, так и не вступив в жизнь, застрял в мамином багажнике, словно невостребованный чемодан, а выписать квитанцию было нельзя - все кассы закрылись. Немыслимо родиться старцем. И маленькая мумия все больше съеживалась, ощущая затхлый запах гниения. Он намеревался пролезть без очереди, обогнав современников на много веков. Он полагал, что можно проскочить между секундами, будто между каплями дождя, - но они покарали его куда более жестоко, чем других, ввергнув до времени в немощь и упадок. Люсия только ускорила неминуемую катастрофу, опрокинув его одним щелчком.
Хуже того - Луи терял умственные способности. В его изумительной памяти все чаще случались провалы, легендарный ум оказался на грани банкротства. У него все развивалось слишком быстро - даже старческий маразм. К примеру, он знал наизусть составы всех футбольных команд каждой страны на четырех континентах - вплоть до третьей лиги, - но теперь ловил себя на том, что не может вспомнить имя какого-нибудь вратаря или центрфорварда. Мозг его, эта вавилонская башня, хранившая в своих извилинах многие километры книжных полок, с некоторых пор стал заметно уменьшаться. Воздушный пирог опадал, высокий минарет на голове разрушался, тогда как между ног продолжал расти совсем другой рог. Отныне при каждой эрекции он чувствовал, как ужимаются его полушария, - и страшился, что попусту растрачивает свое серое вещество. А еще ему казалось, будто книги метались в нем, напоминая шумный птичник, болтали и ссорились - самые же мятежные кидались вниз с насеста, можно сказать, кончали с собой. Он прочел их, чтобы укротить навсегда, желая хранить их набальзамированными, словно мертвецов в саркофаге, - а они резвились, как дети на перемене.
Вообще, книг оказалось слишком много, и он понимал теперь, до какой степени ненавидит их. В сущности, книг было столько, что прочитать одни лишь названия - и то не хватило бы всей человеческой жизни. Он был изнурен их массой, их пустотой - все они талдычили одно и то же. Как надоели ему одинаковые интриги, одинаковые мысли, одинаковые фабулы, которые повторялись из века в век с самыми незначительными изменениями. Если бы каждая библиотека сгорала дотла наподобие Александрийской, если бы Гутенберга придушили в колыбели, отсрочив на несколько столетий изобретение книгопечатания, - сколько это сэкономило бы времени! Он и сам уже, едва открыв том, торопился покончить с ним, пропускал страницы и даже целые главы, галопом летел к концу.
Впрочем, иногда его настигали угрызения совести. А вдруг в этой безумной гонке за перерегистрацией книжной продукции он упустил что-то важное? Вдруг проглядел схолию одного из Отцов церкви, забытый афоризм безвестного тибетского монаха, сноску какого-нибудь греческого архимандрита, где обнаружил бы столь желанный ответ? И проворонил вечность из-за секундной невнимательности? Быть может, он слишком зациклился на внешнем значении слов, забыв о глубоком символическом смысле, быть может, проскочил мимо термина или фразы, содержащих истину во всей ее полноте, как клетка содержит в себе всю жизненную цепочку? А вдруг он плохо читал? И понятие "читать" подразумевает "перечитывать"? Если - ужасающая перспектива - он должен прочесть все экземпляры каждой книги, в том числе и напечатанные на других языках? Этого он не сможет! Его мозг взорвется, подобно переполненному бурдюку. Он не вычерпал до дна мировую культуру - а лишь пригубил ее.
В течение пяти лет, когда его обуревало чисто гигиеническое рвение, он снял накипь с восьми миллионов томов - но не написал ни строчки, если не считать малозначащих писем.
В принципе, по прочтении последнего слова в последней книге, под его пальцами должна сама собой родиться и высветиться на экране та лучезарная истина, что позволит ему подвести итог. Но когда он обращался к своему разуму, ответа не было - не ощущалось даже малейшего щелчка. Чем больше он ломал голову, тем яснее становилось, что сказать ему совершенно нечего. Тысячелетняя философия, многовековая мудрость, которым следовало отложиться в нем наподобие росы в цветке, не оставили никаких следов. И теперь Младенец-Крот сам не мог разобраться в своих познаниях, все перемешалось в его мозгу, и он блуждал в лабиринте, где Плотин был неотличим от Дао дэ цзина, Упанишады путались с поэзией Верлена, а Дионисий Ареопагит преображался в популярный комикс о Никелированных Ногах. На него давила тяжесть мертвецов, заполнивших мозговые клеточки и расстроивших механизм рассудка. Пожиратель страниц хотел сотворить в своей голове храм, посвященный двум божествам - чернилам и бумаге; и он скользил теперь по волнам веков без компаса, словно сорвавшийся с якоря челнок.
Долгое время он был воплощением самодовольства человека, а стал тупиком жизни. С тех пор как маленькая потаскушка раздула огонь в его паху, показав ему, что он потерпел кораблекрушение в бухте счастья, с ним произошла разительная перемена. Он перестал следить за собой - куда девалась почти военная дисциплина его бытия, монашеская суровость его кельи? Здесь воцарился кавардак: приборы были сломаны, дискеты валялись в беспорядке (иные из них поцарапанные и треснувшие), факс и центральная телефонная станция работали с перебоями. Но Луи плевать на это хотел. Он томился в материнском болоте, ощущая себя ложкой, завязшей в холодном соусе, его обуревала жажда бегства, и большую часть времени он проводил перед телевизором. Кто сказал, что он никогда не увидит вестерн, матч по регби, увлекательный детектив? По его требованию на кровать Мадлен установили параболическую антенну - мать отказалась предоставить для нее свою голову, и приверженцам пришлось скрепя сердце подчиниться. Вместо того чтобы читать Конфуция, Монтеня или Байрона, Луи наслаждался сериалами, комедиями, викторинами. Все эти мыльные оперы, слезливые фильмы и прочие плоские поделки доставляли ему греховную радость. Он мог без конца созерцать самую откровенную дрянь, чья интрига была столь же пустой, как и развязка, ибо ему было просто необходимо немного глупости в химически чистом виде. Его приводила в восторг халтура, он обжирался этой поставленной на промышленную основу тупостью, которую тиражировали в миллионах экземплярах на всех континентах. Конкистадор библиотек превратился в раба при пульте дистанционного управления, в аудиовизуального зомби. По крайней мере, ему удавалось хоть на время забыть о тесноте своей отвратительной норы, о том, что кожа на животе и руках покрыта тысячами крохотных букв - словно эпидерма его задалась целью восстановить прочитанные тексты, а сам он стал живым палимпсестом, литературной субстанцией. Каждый вечер он смывал в бассейне этот чернильный лишай, но на следующий день нарастала новая плотная ткань, клейменная литерами. Когда же он выключал телевизор, то слышал, как с верхних полок в его мозгу бросались в пустоту объемистые тома и их страницы хлопали, точно крылья на ветру.