Эдуард Лимонов - История его слуги
Никто не будет как-либо затронут тем, что ты делаешь.
Ты ребенок с огромным «Я». Ты мастурбируешь свою дорогу через жизнь».
Подписи не было.
глава шестая
Я расстался с Дженни очень неожиданно для меня, хотя именно в такой ситуации, в которой хотел всегда расстаться, — она вдруг нашла себе парня, почти сразу же забеременела от него и уехала к нему в другой город, в Лос-Анджелес. Ее Бог дал ей бэби и поместил ее на приличествующее ей место в жизни, со мной она явно нарушала Божий и земной порядок.
После того как теперь Линда познакомилась с моей бывшей женой Еленой, она сказала мне: «Эдвард, я никак не могу понять, что общего между Дженни и Еленой. Елена — шикарная женщина, а Дженни была почти крестьянка. Пейзант». Я объяснил Линде, что Елена была женой русского поэта Эдуарда Лимонова, а Дженни полтора года была герл-френд другого человека — бедного вэлферщика и безработного, обитателя синглрум окупейшан отелей — нью-йоркца Эдварда.
Дженни поступила правильно, что ушла, или природа поступила правильно. Наши с ней отношения ничего нового ей не приносили, и хотя мы опять стали делать любовь, иной раз она была безразлична к моему члену, иногда очень редко счастлива, сексуально мы были несовместимы никак. Время от времени Дженни заговаривала о женитьбе, но я говорил, стараясь выглядеть грустным, что у нас нет пока денег для создания семьи, и она на время затихала, соглашалась.
Я не знаю, подозревала ли она, что у меня есть любовные отношения с другими женщинами, или считала, что я довольствуюсь ее скромной диетой, не знаю. Несколько раз, я помню, Дженни находила у меня в ванной женские вещи — часики, ожерелье, кольцо, и много раз обнаруживала женские шпильки на полу моей спальни. Но она предпочитала верить моим объяснениям, когда я говорил, что у меня оставался ночевать тот или иной из моих приятелей с девушкой, или другую, не всегда ловкую, ложь сочинял, а может быть, Дженни разумно не желала поднимать шума. Я все же думаю, что она не подозревала, какую бурную сексуальную жизнь я вел, а ведь у меня даже была зеленая книжка, в которую я записывал, чтобы не перепугать, свои любовные свидания. Порой у меня бывало две, а то и три разных девушки в день, и я своим донжуанством гордился, как подросток.
Как бы там ни было, к тому времени, когда Дженни вдруг меня оставила, я уже привык к бесконечному чередованию моей дружелюбности и признательности к ней с ненавистью к ней же, и раздражением. За что я был ей признателен — вы уже знаете, а раздражало меня ее плебейство. Например, как она сидит, растопырив жирные ноги (она начинала полнеть, господа), так что пизду было видать, ну не пизду саму, так ее трусы, а пизда была под ними, она ленилась натянуть или расправить свою длинную юбку. Длинные юбки она носила в подражание Нэнси, ее хозяйке, та всегда облечена в униформу — в волочащиеся даже в снег и грязь по земле платья.
Я бывало говорил ей: «Дженни, почему ты одеваешься, как старуха, тебе же 22 года? (Ей уже 23 года! Время текло.) И почему ты сидишь в такой вульгарной позе? Ты что, ленишься сдвинуть ноги?»
Она смеялась, а если я продолжал настаивать, она раздражалась и кричала свое неизменное: «Cut it out, Эдвард! Cut it out! He критикуй меня, я сижу очень естественно, как мне удобно, а другие пусть не смотрят, если им неприятно!»
Однажды я довел ее таким образом до слез. В тот день мне было особенно противно на нее смотреть: от вырванных зубов мудрости рожа у нее опухла, под носом опять был прыщ, она оскорбляла чувство эстетизма во мне. Я был та еще штучка, господа, но, ей-богу, можно было же за собой следить! Ведь она была рослая и симпатичная девочка, могла бы выглядеть куда лучше, могла бы чуть краситься, скажем. Я ей все это и сказал тогда, и она заплакала.
— Что ты меня все критикуешь и критикуешь! Ты как мой учитель! — всхлипывала она. — Вместо того, чтобы меня поощрять, ты заставляешь меня чувствовать себя ничтожеством…
Я сказал Дженни, что я тоже не всегда слушаю людей, но прислушиваюсь и думаю над их замечаниями, и если могу почерпнуть что полезное из их критики, то исправляюсь, учитываю. И ее я критикую, сказал я, не для того, чтобы ее унизить или доказать, что я лучше, а чтобы сделать ее лучше, ведь она мне не безразлична. Хитрый врун Лимонов.
— И вообще, — сказал я, совсем уже войдя в роль воспитателя, — долго ты будешь, Дженни, убивать свое время в компании Марфы, Дженнифер, даже Бриджит, в конце концов? Тебе нужно встречаться с интеллигентными людьми, больше читать, может быть, даже пойти учиться. Я и то подумываю, в мои-то годы, о том, чтобы пойти учиться в Колумбийский университет. Ты же умненькая девочка, Дженни, не собираешься же ты оставаться всю свою жизнь хаузкипером Стивена Грэя. Твои теперешние приятели и приятельницы куда меньше тебя, ты, безусловно, ярче их всех и талантливей.
Дженни оживилась, стала строить планы и перестала плакать.
— Да, Эдвард, мне нужно учиться, — с воодушевлением согласилась она.
И мы стали обсуждать, куда именно Дженни пойдет учиться. Но настроив планов, Дженни не имела сил воплотить их в жизнь, была ленива и инертна. Она была природно умна, street wise,[9] как это бывает с простыми людьми, очень насмешлива, но Боже, чего я от нее хотел в конце концов, чтобы она стала Марией Склодовской-Кюри, ради меня сделав из себя нечто противоположное тому существу, каким она была? Никто не может прыгнуть выше своего потолка, и из служанки не сделаешь даму. Не сделал и я. Из Дженни могла выйти только мама-корова. Если б еще у нее было честолюбие, но нет, увы, ни капли честолюбия я в ней не обнаружил, за исключением некоторой гордости мной — ее бой-френдом, может, эту гордость следует считать честолюбием? Один раз Дженни сказала мне:
— Ты, Эдвард, — типичный поэт, каким ему положено быть: вьющиеся волосы. Она потрогала мои волосы. — Как лорд Байрон был.
Сказала она эту фразу с удовольствием и уважением. Да, может, я и был ее честолюбием, и она старалась, боролась за меня, да не смогла, потерпела поражение.
На следующий день она опять сидела босиком и растрепанная на кухне миллионерского дома и пиздела с очередной Дженнифер, Марфой или Бонни, жившей по соседству, и пила пиво, и ступни ног у нее были такие грязные, что Линда до сих пор вспоминает об этом с ужасом.
* * *Шли дни, месяцы, как всегда, на крыше миллионерского дома уик-энд сменялся уик-эндом, кончалось лето. В августе 1978 года Дженни повезла меня в Калифорнию — это был ее отпуск, мой вроде тоже — первый за три года жизни в Америке. До этого мы старались копить деньги.
— Эдвард, копи деньги, — сказала мне Дженни. В моем случае «копить деньги» звучало смешно — я выбелил и оштукатурил две квартиры — это был весь мой заработок за лето, посему Дженни платила за поездку, отчего мне было тошно, хотя и она моя герл-френд, и я — авантюрист, но тошно, лучше иметь свои деньги и ни от кого не зависеть, ни в какой форме.
Полетели мы в Калифорнию с подругой Марфой, у нее тоже был отпуск. Там-то в Калифорнии, при соучастии Марфы и моего приятеля Алешки Славкова — поэта, он в это время жил в штате Мичиган, подрабатывал в издательстве русских книг, и разыгрался последний акт моей и Дженни любовной истории, начавшейся с ошибки.
* * *Я, иногда воспринимающий свою жизнь как подвиги Геракла или путешествия Одиссея, был доволен, когда после нескольких дней жизни в гигантском Лос-Анджелесе, в депрессивной обстановке огромного и красивого дома Изабэл, которая тогда едва переселилась в Лос-Анджелес, вместе с собаками, больным раком Валентином, Хлоэ и Руди, мы наконец уехали жить в секвойевый лес, на сцену, более подходящую для геракловых подвигов. Отцу и матери Дженни принадлежал замечательный в своем роде кусок теплой калифорнийской земли — секвойевая чаща, и настоящий салун, сто пятьдесят лет тому назад его построили первые калифорнийские лесорубы. В один прекрасный августовский день мы вчетвером ввалились в салун и разместились наверху, в комнатах проституток. Дело в том, что салун все сто пятьдесят лет простоял почти нетронутым, никто его не перестраивал, родители Дженни приезжали сюда раз в пару лет. На первом этаже, так же как и во всех салунах, виденных мной в кино, помещался бар и огромный камин, слева деревянная лестница вела на второй этаж — в комнаты проституток. Очень символично, что в последний раз в моей жизни я выебал крестьянского ангела именно в одной из этих комнат.
Алешку Славкова мы подобрали в Лос-Анджелесе, тотчас после того как взяли в рент идиотски неуклюжую бежевую «тойоту»-обрубок, похожую на кусок мыла и цветом, и формой, воняла она внутри туалетом, и тоже взяли его в лес.
Если вы никогда в своей жизни не были в секвойевом лесу, вам трудно себе представить секвойевый лес. Там царила тьма. Только на небольшую полянку, на которой, собственно, и стоял салун, падало немного солнца; весь остальной участок, осеняемый гигантскими деревьями, находился постоянно в зеленой темноте. По ночам к костру, у которого мы с Алешкой сидели, — там же была и плита, грубо сложенная из камней, — выходили стаями рослые ракуны, в надежде что-нибудь спиздить, и попрошайничали. Если я направлял луч фонаря под ближайшее к костру огромное дерево, — они, вся эта банда, иногда пять или шесть, застывали на месте в своих мехах и лишь сверкали глазами. Если мы не закрывали дверь в кухню, они входили и в ярко освещенную электричеством кухню и, схватив предложенную им еду, грузно убегали. Ночами они топали по крыше. Ракуны мне нравились. Еще жила в секвойевом лесу синяя птица, которую я кормил хлебом и прозвал «джинсовой птицей» — такого невероятно искусственного цвета она была.