Александар Хемон - Проект "Лазарь"
— Нет, — сказал я.
— У него еврейские волосы, — сказал Хаим. — Красивый человек.
Лазарю на Эллис-айленд [14]побрили голову — у него завелись вши — и проверили глаза — нет ли трахомы. Охранники орали на него, подгоняли дубинками. Первое английское слово, которое он выучил — «вода», потому что женщина в белом переднике налила в его алюминиевую кружку воды из бочки. На корабле, по дороге из Триеста в Нью-Йорк, он спал рядом со старым сицилийцем, который что-то ему все время неразборчиво говорил, показывая пальцем на его волосы. Даже во сне Лазарь судорожно сжимал лежащий в кармане узелок с деньгами, мамины последние сбережения. Перед самым отъездом из Czernowitz он получил от нее письмо, она написала, что папа скончался от апоплексического удара: сидел на стуле и вдруг свалился замертво. Лазарь не знал, сообщили ли об этом Ольге. Он представил себе, как Исидор, уехавший из Czernowitz месяцем раньше, ждет его с Ольгой на железнодорожном вокзале в Чикаго. Интересно, нет ли чего между Исидором и Ольгой? Он сюда ехал не за тем, чтобы следить за сестрой, так что Исидор может спокойно нашептывать ей на ухо всякие глупости. А может, она уже с кем-то встречается; может, придет с ним на вокзал; вдруг он настоящий американский гой?! Лазарь волновался, сможет ли узнать Ольгу в толпе. Она ему писала, что в Чикаго много евреев: «Я обшиваю жену мистера Эйхгрина. Он обещал взять тебя на работу».
После посещения Еврейского центра мы зашли в «Вену» выпить по чашке кофе в тишине и покое, а потом, как и положено дотошным исследователям, продолжили наши изыскания в Областном краеведческом музее, расположенном на той же улице. По пропахшему плесенью музею мы бродили в торжественном молчании, словно боясь потревожить покойника. В каждом зале на опухших ногах стояла в карауле сурового вида служительница.
Самая крупная дежурила в первом зале, посвященном Второй мировой войне; завидев нас, она недовольно нахмурилась, словно мы помешали ей медитировать. Везде были развешаны портреты советских героев — уроженцев этих мест, отдавших жизнь за Родину. Володя Нежный, например, обвешавшись гранатами, бесстрашно бросился на фашистский пулемет. Здесь же были разложены солдатские каски с красными звездами и патроны и развешаны алые знамена различных частей Красной Армии. Была еще отретушированная фотография массового расстрела: вереница людей, стоящих на коленях по краю рва, со склоненными головами замерших в ожидании выстрела.
В следующем зале служительница одарила нас короткой, больше, правда, похожей на звериный оскал, улыбкой. Одна стеклянная витрина было заполнена болтами местного производства и различными мелкими металлическими изделиями; в другой были выставлены непарные ботинки разного размера, мне сразу представилась безликая толпа прихрамывающих людей — у каждого обута только одна нога.
В третьем по счету зале служительница стояла рядом с деревянным барельефом, изображающим мистера Христа, несущего свой игрушечный крест, и его верных почитателей, проливающих горькие деревянные слезы. Еще там была коллекция икон с Богоматерью, мастерски вырезанные распятия и красиво разукрашенные яйца-писанки.
Из зала искупления и воскресения мы перебрались в зал, посвященный ориентированию на местности: на стене висела футболка и фотография Юрия Омельченко, серебряного медалиста Мирового чемпионата по спортивному ориентированию, проходившего в Финляндии в 2001 году. На фотографии запечатлено, как Юрий с несгибаемым упорством отыскивает путь в гуще деревьев; на исполненном решимости лице и светлых волосах лежат тени от листвы. Вот и еще один представитель рода человеческого, посвятивший свою жизнь единственной цели — не свернуть с правильного пути.
Следующий зал; по стенам развешаны афиши и конверты от пластинок: пышные прически, импозантные бачки, нарумяненные щеки. Читаю имена — это уроженцы здешних мест, звезды, прославившие свой родной край: Володимир Ивасюк, Назарий Яремчук, София Ротару… На подставке под неусыпным оком служительницы стоял патефон с пластинкой. Мы покорно его осмотрели и двинулись к выходу, как вдруг служительница резко нас остановила. Она завела нам патефон; мы стояли и слушали, опустив глаза. Мелодичный голос прорывался сквозь шуршание и треск старой пластинки: он пел про дивчину, которая, как я понял, ходила по воду с дырявым ведром; непохоже было, чтобы ей удалось донести до дома хоть каплю воды, но она не сдавалась; от песни веяло метафизической безысходностью. Служительница ткнула пальцем в конверт от пластинки: певицу звали Маруся Фляк, на голове у нее был кошмарный платок, губы сложены сердечком.
В следующем зале все стены были увешаны портретами молодых людей в военной форме, служивших в Афганистане и сложивших там головы. «Родина благодарна вам за самоотверженную службу, — сообщала надпись на табличке. — Родина вас никогда не забудет». Оставшиеся от мальчишек мелочи в стеклянных витринах — последнее, что напоминало об их загубленных жизнях: зачетка Андрия с одними пятерками; шерстяные носки Ивана и письмо от его матери («Будь храбрым и трудолюбивым, помни, мы с твоей сестрой все время о тебе думаем»); ремень, похожий на мертвую змею, предпоследняя дырочка — с обтрепанными краями; медаль на красной ленточке и одна кожаная перчатка, когда-то принадлежавшая Олександру. Рора сделал пару снимков, но тут подбежала негодующая служительница и запретила фотографировать.
Мы вышли в коридор, где в стеклянных шкафчиках выстроились рядами аккуратно пришпиленные булавками насекомые. В одном была коллекция тараканов, от очень маленького до очень большого; на мой взгляд, всех их отловили в нашей гостинице. Самый первый, совсем крохотуля, видимо, только родился, зато последний, размером с большой палец руки, вероятно, подарил жизнь целому племени, ныне красующемуся в музейной экспозиции.
— Как так получается, — спросил я Рору, — мы уже столько времени путешествуем, а ты ни разу не поговорил со своей сестрой?
— С чего ты решил, что я ей не звонил?
— Значит, звонил?
— Да, звонил.
— А почему мне не сказал?
— Я много чего тебе не говорю, хватило бы на целую книгу.
— И все-таки почему ты никогда не рассказываешь про сестру?
— Хвалиться особо нечем, ей не повезло в жизни. Кому это интересно?
— А что случилось с твоими родителями? Погибли в автокатастрофе?
— Они ехали в автобусе, который свалился с обрыва в Неретву. Когда ты наконец заткнешься?
— Тебе сколько тогда было?
— Шесть.
— Ты их помнишь?
— Конечно, я их помню.
— Какие они были?
— Такие же, как все родители. Мама баловала нас вкусненьким. Отец любил нас фотографировать. Заткнись, а?
В последнем зале находились экспонаты якобы восемнадцатого века: множество деревянных растрескавшихся ложек и мисок; обручи, цепи, топорики, непонятного назначения инструменты, смахивающие на орудия пыток; гобелен с изображением уединенного луга на закате, темнота уже поглотила кроны деревьев; и в довершение, в самом углу зала — стеклянная витрина с чучелами птиц. В центре экспозиции красовался орел, держащий в когтях кролика и расправивший могучие крылья над беззаботными утками и еще какими-то безымянными пернатыми. Он грозно смотрел на посетителей навечно остекленевшими глазами. Интересно, эти чучела и вправду были изготовлены в восемнадцатом веке? Или какой-нибудь доморощенный философ, хранитель местных преданий, выставил их как напоминание, что смерть безвременна и неизбежна, в каком бы веке ты ни жил?
— Да, это вам не Лувр, — хмыкнул я.
— Клянусь, эти бабки тоже часть коллекции, — отозвался Рора. — После смерти их забальзамируют и выставят на всеобщее обозрение.
На той же улице, напротив погруженного в прошлое краеведческого музея находилось интернет-кафе под названием «Чикаго». Мы, не раздумывая, ввалились туда, как к себе домой; по стенам были развешаны фотографии самого высокого нашего небоскреба «Сирс-тауэр», стадиона «Ригли» и Букингемского фонтана; распоряжался там какой-то неприветливый тип; я обратился к нему на английском, но он сделал вид, что не понимает, или не захотел отвечать. Мы с Ророй уселись каждый перед своим компьютером и погрузились в Интернет. Мне хотелось поглядеть, с кем Рора переписывается, но я слишком увлекся сочинением пространного письма к Мэри, которое закончил не самым удачным образом: «Думаю про тебя все время. Наша гостиница оказалась по совместительству еще и домом терпимости. Рора нащелкал кучу фото. Как папа? Еще одной ногой в могиле?»
Ее папаша недавно перенес операцию по удалению простаты и с тех пор вынужден ходить в памперсах. Как-то раз я застал его плачущим перед открытым холодильником; в лившемся изнутри свете слезы на лице Джорджа сверкали как алмазы. Он потряс головой, будто стряхивая излишнюю влагу и скорбь, а потом выудил из холодильника батон салями и проворчал: «В твоей стране тоже жрут подобную дрянь?» В преддверии смерти Джордж возненавидел весь мир, вложив в это чувство незаурядную энергию, и перестал регулярно обращаться за советом к мистеру Христу; лучик божий угас в его душе после курса гормональной терапии. Я часто ловил себя на мысли, что меня раздражает его седая шевелюра ушедшего на заслуженный отдых бизнесмена, его ярый католицизм — не говорю уж об отношении ко мне. Он постоянно требовал, чтобы я прославлял величие Америки, и приставал ко мне с глупыми вопросами про мою страну вроде «А в твоей стране есть onepa?», или: «К западу от чего расположена твоя страна?» Моя страна в его представлении была медвежьим углом на краю света, мифическим обломком безнадежно устаревшего старого мира, существовавшего до открытия Америки, чьи обитатели могли бы, пусть и с опозданием, приобщиться к цивилизации, только переехав в Соединенные Штаты. Он делал вид, что его интересуют судьбы иммигрантов, о которых я с оптимизмом писал в своей колонке; на самом деле, ему хотелось понять, как далеко я продвинулся на пути превращения из полного ничтожества в моей стране в слабое подобие американца, мужа-неудачника его невезучей дочери. Я иногда веселил Мэри, придумывая дурацкие ответы на воображаемые вопросы Джорджа. «В моей стране, — стоило мне начать, как Мэри уже хихикала, — основная валюта — конфеты». Или: «В моей стране воздушное сообщение запрещено законом».