Патрик Уайт - Древо человеческое
– Миссис Паркер, – сказал он, узнав ее наконец. – Извините. Чуть было вас не сбил.
Но слегка покраснел при воспоминании о своем мосластом отрочестве. И сбежал по ступенькам в отличных своих брюках, устремляясь к двуколке с барышнями, присланными ему из Сиднея на выбор.
– Некоторые из всего делают событие, – заметил мистер Дениер, чья часовая цепочка прорезала приятный полумрак.
– Как видно, да, – отозвалась миссис Паркер, сооружая горячими руками нечто вроде монумента из коробок с крахмалом.
Она стала припоминать, зачем она сюда пришла, и названия невинных продуктов произносила почти резко, словно это могло придать им гораздо большую значительность. Но зернышки перловки, сыпавшиеся на медные бакалейные весы, были тусклыми и какими-то ненастоящими. И забрав свои чисто пахнувшие неказистые кулечки, она заплатила и вышла.
Двуколка, разумеется, уже уехала, но воздух еще клубился. Кое-кто из мужчин на веранде снял шляпу, кто-то нахлобучил поглубже, некоторые заерзали на месте и принялись рассказывать всякие небылицы про лошадей, и почти все вспоминали про себя шеи барышень и меланхолически примирялись с бесстыдством их белой кожи.
И Эми Паркер тоже начала примиряться, возвращаясь домой по пустынной дороге. Однообразие пути даже успокаивало. Сейчас от этого события, от двуколки остался лишь легкий звон в ушах. Ноги ее спокойно топтали следы колес на потревоженной пыли.
В этом состоянии вернувшегося к ней покоя, в этой колючей тишине она снова почувствовала рядом мужа, хотя он говорил тягучим голосом молодого богача и губы их соприкасались с ленивой чувственностью. Так, что она невольно засмеялась, покраснела и взяла корзинку в другую руку. Потому что, конечно же, ничего такого не было. Ее лицо стало задумчивей и даже тоньше. Множество жгучих воспоминаний, щемящих и нежных, охватило ее на гребне холма, откуда она увидела иву, раскинувшуюся над мутной водой у плотины, и первые приметы их деревянного дома. И хотя местность была теперь заселена гораздо гуще, все же казалось, что дом стоит одиноко, и она спешила сейчас к этой уединенности, к этой тишине, которые точно для нее были созданы.
Поглядывая то в одну, то в другую сторону, она прониклась ощущением, что все здесь – ее собственное, даже пучки высокой травы, колыхавшейся перед забором. Она была и собственницей и собственностью. Уже прохладнее были листья, плеснувшие ей в лицо, и первое дыхание ветерка тронуло ее затылок и голые локти. И огороженное поле бугрилось как-то веселее, там важно расхаживал голубой журавль и бегали вприпрыжку щеголеватые чибисы, а телята, задрав хвосты, носились в неуклюжей игре. И она сама заторопилась по камням, уверяя себя, что не бежит, а шагает. Потому что глупо было бы бежать домой сломя голову, и зачем, спрашивается, разве только чтоб прижать к себе кошку у калитки и ощутить на своей соленой коже ее шероховатый язычок.
Но вот наконец-то она у себя дома, где ей не нужно разгадывать загадки. В кухне капало из крана, ветки скреблись по крыше, звуки входили в тишину так правомерно, что у нее стало совсем легко на душе. Даже еще до того, как она пошла туда, к колодцу, где Стэн, нажимая на педаль, крутил точильный круг, который он еще в самом начале привез из Бенгели, выменяв на что-то, теперь она уж и не помнила на что.
– Ну вот, – сказала она, приблизившись к точильному кругу, к запаху мокрого камня, – я вернулась. Пекло там ужас какое! Ты бы видел, Стэн, у магазина была двуколка с барышнями, их привез молодой Армстронг. Городские барышни. С белым зонтиком. Из кружев, по-моему. Представляешь, зонтик!
Но он не поднял глаз и ничего не ответил, да она и не ждала от него ответа.
Он прижимал сверкающее лезвие ножа к шероховатой поверхности камня, а камень пел и плескался в подставленном снизу корытце с бурой водой.
– Уф, – выдохнула она, сев на край колодца и всей своей кожей впитывая прохладу.
Она смотрела на светлое лезвие, которое руки мужа с силой прижимали к точильному камню. В прохладном сумрачном свете под росшим у колодца деревом она запрокинула шею, как бы подставляя ее блестящему лезвию; наверно, она встретила бы его со стоном любви.
Он кончил свое дело, попробовал лезвие большим пальцем и наконец взглянул на жену. Он вглядывался в нее сквозь свежий полумрак под деревом у колодца и задумчиво покусывал губы. За кругом прохладной тени от дерева было расчищенное им поле, белесо-серое, выжженное летним зноем, и стоял дом, который он сам сколотил, потом достроил и улучшил и который, наконец, не без достоинства утвердился среди полей и даже чуть чванливо глядел из-за виноградных лоз и каскада белых роз. Будто лучи, исходившие от него, Стэна Паркера, простирались во все стороны под жарким небом его владенья, и он радовался им.
И радовался сильной шее своей жены.
Словно бы прочной постройкой на крепком фундаменте стала теперь жизнь Паркеров. И плоть их тоже стала крепкой, несмотря на то, что сам Стэн Паркер немножко усох, что, когда он нагнулся за топором, который собирался точить, сзади на шее у него обозначились глубокие морщины, что от всяких неожиданностей и от необходимости к ним применяться глаза его запали; но он устоял против стольких невзгод, неужели же не устоит и впредь?
Что будет, то и будет, как будто говорило его тело, согнувшееся над точильным кругом, нога нажимала на педаль и металл въедался в камень, а камень в металл, совершая свою работу под резкое бульканье воды. Все хорошо, пока спорится дело. Точильный камень подпрыгивал, его придерживала проволока. Силой своих рук Стэн Паркер правил металл. И должно быть, вот так же можно исправить, привести в порядок почти все на свете.
Но он ощущал беспокойство жены. Она сидела на колодезном срубе и качала ногой. И он сказал:
– Может, он женится на той барышне в двуколке.
– Навряд ли, – сухо бросила она. – Их было две.
Она мотнула ногой, теперь уже оттого, что во всем его теле и в голове, куда ей не проникнуть, почуяла нечто ускользавшее от нее. Но взглянула на его руки и порадовалась, что муж ее небогат.
Она поднялась. Ах, тревожно подумала она, чем я могу доказать, что он лучше всех на свете? И на душе у нее вдруг стало пусто и еще тревожнее.
– Выпьем чайку, – сказал он, прищуренным глазом разглядывая лезвие топора. – А там и время доить.
И позже, когда они с подойниками вышли из-под густого навеса листвы вокруг дома на самый припек, ее снова охватило беспокойное желание убедиться, что совершенство и вправду существует. В спадающей предвечерней жаре лежали длинные тени от столбов изгороди и коровы лениво плелись домой. Бежали, взбрыкивая, несколько молодых телок, но в стаде господствовало медлительное, плавное движение старых, разбухших коров. Всюду чувствовалась ленивая медлительность, и все же в этом тягучем желтом вечере было совершенство. И предвкушение. Коровы подергивали ушами. Тупо глазели телки.
– Ветер будет, – сказал Стэн Паркер, охваченный огромной нежностью к своим вечерним полям; ему хотелось указать жене на все то, что видел он сам. И он обрадовался поводу поднять руку с надетым на запястье ведром и сказать:
– Смотри-ка, вот он!
Верхушки деревьев уже серебристо гнулись в почтительном поклоне, и взметнулась пыль, и молодая корова от радости или со страху заскакала, затрясла холкой и выпустила газы.
Это и был тот предсказанный почтмейстершей южный ветер, ветер-шалопут, он обхлестал мужчину и женщину, обдал холодом и чуть не вырвал ведра из их рук.
Навстречу вышел старый немец, улыбчивый, весь белый от отрубей, которыми угощал коров в стойлах. Они пошутили и посмеялись. Постоянным предметом шуток была Шельма – считалось, что это хозяйкина корова, а они и подойти не смей – чуть мужская рука ее тронет, так она давай лягаться, да еще и на землю ляжет.
В этот ветреный вечер и в коровнике было весело. Гул ветра, шумливого, но беззлобного, приглушал шипенье молочных струй, и от этого здесь стало еще уютнее. Коровы подходили, отдавали свое молоко и умиротворенно вздыхали. Вот оно опять, полное совершенство и, значит, полное умиротворение.
Но мужчина, плотно сжав губы, ушел в себя. Та силища и даже всемогущество, что он ощущал внутри час-два назад у точильного круга, начали таять. Струйки веселого сквозняка, прохладные и плотные, как вода, заставляли его быстрей выжимать молоко из последних сосков, чтобы поскорее отделаться.
– Что с тобой? – в свою очередь почувствовав в нем беспокойство, спросила она немного погодя, когда они стояли вдвоем в построенном ими коровнике на мокром, только что вымытом ими полу.
Нет, конечно, ровно ничего. Разве что все то же несбывшееся желание выразить себя делом или словами.
И когда стемнело, когда бидоны были ошпарены кипятком, а большие кастрюли со снятым молоком стояли в ряд, и она поставила тарелки ребром, чтобы просушить, а он кончил какие-то расчеты на клочке бумаги и подвел итог, тогда он зажал в зубах огрызок карандаша и, не вставая с места, стал ждать, пока в нем чем-то заполнится пустота. Ветер утих, но принесенная им прохлада еще плескала и клубилась в воздухе. Жаркими вечерами дом был тесен и убог; сейчас он весь раскрылся. Ничто не отгораживало его от беспредельности прохладной ночи. Словно бы крыша дома распахнулась и дрожащие звезды отражались в кастрюлях с молоком, и открылось множество других гармоничных сочетаний – кожа и птичье перышко, стул и куст, воздух и иголка.