Дмитрий Дмитрий - Петербургские хроники. Роман-дневник 1983-2010
До тридцати девяти лет я не встретил ни одного однофамильца. Жил, как некий китайский Линь Зинбяо среди колхозников села Палкино-Веревкино, где все жители либо Палкины, либо Веревкины. И вот — обезьяна.
Был, правда, случай: из газет всплыл Караманлис, премьер-министр Греции. Стоило выбросить срединное «ман», и получалась моя фамилия. Похоже, но не то. Лучше бы грек-начальник был просто Каралисом — я бы гордился.
Самым близким в омонимическом смысле человеком оставался шеф немецкого абвера адмирал Канарис. Мою фамилию иногда так и произносили.
Помню, на открытом ринге в Горном институте, где я в легком весе защищал честь юношеского клуба «Буревестник» по боксу, объявили: «Дмитрий Канарис, „Буревестник“». Зал негодующе взвыл, а противник в красном углу ринга еще больше насупился. Я думаю, фашистская фамилия противника придала ему честной комсомольской злости. Трепку он мне задал изрядную.
Меня пытались обижать и за намек на связь с абвером, и за мою гипотетическую принадлежность к его антиподам — евреям. Я легко вспыхивал обидой, дрался и завидовал тем, у кого фамилия Соколов или Орлов. Верхом совершенства, безусловно, была фамилия Зорин. Майор Зорин! Полковник Зорин! Стальной взгляд, хладнокровие, пачка «Казбека» на письменном столе…
Допустим, был бы я евреем. Обидели тебя русские — пошел к своим и поплакался. И татарином быть неплохо — они работали дворниками, мясниками, приемщиками утильсырья, стояли с тележками около мебельных магазинов, а напившись, гоняли по двору своих черноглазых жен и детей. Татары тоже могли заступиться, хотя трезвые вели себя очень тихо.
А кому пожалуешься с моей фамилией? Не то чтобы я каждодневно нес бремя своей загадочной фамилии, но напрягаться случалось.
Доказывать кому-то, что я русский, было унизительно, а после того как меня с двумя писателями-юмористами забрали по пьянке в милицию и я за компанию объявил себя евреем, стало бы просто смешно. Биток мы тогда огребли поровну, но лавровый венок достался моим корешам-евреям. Дело в разговорах предстало таким образом, что юмористы пострадали за национальность, которую они якобы выпячивали, мочась в подворотне на Фурштадтской улице, неподалеку от Большого дома. Меня общественность встретила недоуменным пожатием плеч: чего ты сунулся, если не еврей и не выпячивал, непонятно… Евреи осторожно пожимали мне руку, русские насторожились еще больше…
10 декабря 1988 г. Ленинград, дома.
В Армении — сильнейшее землетрясение, десятки тысяч погибших. Горбачёв прервал свой визит в США и вернулся в Москву. В стране день траура.
11 декабря 1988 г.
Сегодня Максима окрестили в церкви Иконы Смоленской Божьей Матери.
Максим вышел из крестильной сияющий и стал рассказывать, как его мазали кисточкой по лбу, щекам и проч., а также какой-то железкой по коленкам.
Утром, за завтраком, Максим хмуро отказывался идти в церковь, но потом вдруг повеселел и пошел радостно.
21 декабря 1988 г. Ночью, дома.
Роман — на 189 странице.
Ольга ворчит, что разведется со мной: «У тебя на каждой странице секс. Ты сексуальный маньяк!» Я оправдываюсь: будет и о высоком. Просто сейчас я описываю молодые бесшабашные годы героя. Дальше будет без секса. Ольга сказала, что тогда подумает.
Отвезли на такси в Дом Красного Креста на ул. Ракова посылки пострадавшим в Армении. Три коробки и мешок. Теплые вещи, пальто, обувь. Максимка сам отбирал игрушки и старался не жмотничать: «Вот такая машинка им должна понравиться, правда? И зайку могу отдать, и мишку. А Чебурашку не отдам — я с ним спал, когда маленький был. Или отдать?..»
В кабину пожарной машинки он вложил записку: «Армянскому мальчику от Максима из Ленинграда».
Трудно вообразить, что твой дом рухнул, его больше нет, ты на улице. И под обломками дома — твои родственники… Число жертв — около 50 тысяч человек.
Зять Скворцов на днях выезжает в Армению с строительным поездом от Ленинградской области. Краны, экскаваторы, бульдозеры, компрессоры, бытовки — сняли со своих строек и грузят в эшелон. Надежда нервничает, боится продолжения толчков. Саня по телефону разговаривал коротко и хмуро.
1989 год
1 февраля 1989 г. Дома.
Куда деваются деньги? От двух гонораров в 2500 рублей почти ничего не осталось.
Столяров предлагает ехать в Комарово на дачу, которую снимает организация его жены. Дача пустует. Я спросил, серьезно ли он собирается работать или допускает выпивку. Столяров сказал, что пить ему дико. Ни за что! Ни под каким предлогом! Ни грамма! Работать и работать! Мы свое отпили! Вкалывать и вкалывать! Только на таких условиях…
Я сказал, что подумаю.
Еще Столяров сказал, что у нас будет по отдельной комнате и общая кухня. Я предупредил, что денег у меня мало.
— У меня тоже, — сказал Андрей. — Скинемся на пищу итальянских бедняков — макароны с томатным соусом, купим селедки и гречи. Чай. Кофе. Хлеб. «Беломор». Поживем недельки три. С голодухи лучше пишется.
9 марта 1989 г. Дома.
26 февраля в шесть утра на даче у Столярова закончил роман. Назвал его «Игра по-крупному».
Поставил точку, вышел на крыльцо и поздоровался с первой звездой. Старые ели в снегу, подтаявший снег около стволов, цепочка кошачьих следов… И закат угадывается за лесом. Хорошо было. И немного грустно.
Получилось 350 страниц — уже забрал от машинистки перепечатанное. Она сказала, что ей было интересно читать и печатать.
Когда я курил утром на крыльце, Столяров еще спал. Я написал ему записку, положил на холодную клеенку стола и лег спать. Но не спалось. Я слышал, как он ставит чайник, покашливает, затапливает печку в своей комнате. Но не вышел. Андрей — устремленный в будущее, как план ГОЭЛРО, и утром его лучше не трогать. Он просыпается с уже готовым абзацем в голове, и точит его за завтраком, как камнерез статуэтку. Он так и пишет — абзацами-статуэтками. Некоторые статуэтки весьма симпатичны по отдельности. Но целый стеллаж статуэток мне не понять, не осмыслить.
— Андрюха, ты пишешь сильно, но я ни хрена в этом не понимаю, — признался я. — Мне нравится техника, но содержания не понимаю.
По-моему, он не обиделся.
— Да, — скромно сказал он, — я пишу для вечности. А вы пишете для сегодняшнего дня.
Я тоже не обиделся.
Жили мы с ним в Комарове неплохо. Наш дом стоял последним на улице, дальше начинался темный еловый лес, тянувшийся до Щучьего озера. Я просыпался к полудню, умывался и бежал до станции и обратно. Иногда бежать не хотелось, но я, держа форс, заставлял себя надеть кеды, спортивный костюм, шапочку и выползал на холодную улицу. Столяров, педантичный, как немец, выходил с папироской на кухню раз в полтора часа. Я курил в комнате без счету, и дым держался слоями, оплывая теплую печку-голандку.
Несколько раз в день мы встречались на кухне — обедали, курили, разговаривали. Потом снова проваливались в своих кабинетах. Несколько раз выкатывали из сарайчика обледенелые чурбаки и кололи на дрова.
Из Комарова мы уехали 27 февраля (Столяров один оставаться не захотел), а 2 марта я получил от машинистки рукопись, купил в баре Дома писателя коробку болгарского вина «Търнав», поставил ее под столом и принялся отмечать грандиозное событие. Подходили знакомые. Наливал — пили. Потянулись незнакомые. Наливал — пили, знакомились. Успел отдать Житинскому один экземпляр романа. Остальные три экземпляра оставил, чтобы не потерять, в комнате референтов.
…Утром проснулся дома на диване, встал, попил воды — ничего не помню. Ольга молчит, но не агрессивно. Снова прилег, постанываю. Вдруг телефонный звонок. Дотянулся до трубки.
— Алле…
— Каралис, это член приемной комиссии П-ов.
— А, привет, Валера…
— Ты помнишь, что вчера было?
— Неотчетливо… А что?
— Ну, ты натворил дел! Теперь тебя в Союз писателей могут не принять. Все только об этом и говорят…
— А что случилось? Не томи…
А он опять: «Ну, ты даешь! Ну, ты даешь!» — с радостной ехидцей.
Рассказал наконец. Дескать, я панибратски хлопнул по кожаной спине Глеба Горбовского и предложил ему выпить за окончание моего романа. Г. Г. который стоял у стойки бара с бокалом боржоми, посмотрел на мою пьяную рожу, шваркнул бокал об пол и, матерясь, вышел из кафе. И пригрозил написать статью в «Ленинградский литератор» о бардаке в кафе с конкретными примерами (он, якобы, специально вызнал мою фамилию).
— И что делать? — упавшим голосом спросил я.
— Что делать… Я его отговорил, сказал, что ты нормальный парень. Прикрыл своим именем… Не знаю, что из этого выйдет, — он, может, еще передумает…
— А чего я к нему полез?
— Ха! Только между нами, но это тебя А. Ж. подстрекнул, я видел. Показал на Глеба и говорит, пригласи вот этого, отличный мужик. Ты и пошел… А Глеб пятнадцать лет, как в завязке, пьяных терпеть не может…