Видиадхар Найпол - Территория тьмы
В Хасанбаде мы пришвартовались среди десятков других шикар (у многих из них были великолепные балдахины), прошли мимо фундамента каких-то развалин, о которых никогда раньше не слышали, и очутились посреди пыльной летней ярмарки. Улицы были выметены, поливальные машины прибивали остатки пыли. Всюду стояли навесы и торговые лавки. Состоятельные женщины в толпе были закутаны в черные или коричневые покрывала с головы до самых ног в хорошей обуви; они стояли кучками, по две или по три, и мы ощущали на себе их пристальные взгляды из-за сетчатых решеток в чадрах. А вот бедные женщины обходились без покрывал: здесь, как и везде, консерватизм и правильность — привилегия людей, обретающих вес. Мы прошли мимо мужчины с дочерью; он давал ей поиграть с кнутом — пока еще не пущенным в дело.
За этой открытой, почти деревенской дорогой лежала узкая главная улица. Здесь толпа стала гуще. На многих мужчинах были черные рубашки; какой-то мальчишка нес черный флаг. Вскоре мы увидели нескольких флагеллантов. Одежда на них засохла от крови. Шествие еще не началось, и они праздно бродили туда-сюда по середине дороги, между восхищенными толпами людей, пихавшими тех, кто завтра, наверное, снова будет помыкать ими. В верхних выступающих этажах узких домов каждое кривое оконце, по-кашмирски крохотное, служило рамой для средневековой картины: внимательные лица женщин и девушек (девические — свежие, а женские — бледные от длительного затворничества), четко проступающие на фоне резкой черноты оконного проема. Внизу, на запруженной дороге, стояли грузовики, набитые полицейскими. Под прилавком мясника мальчишки мучили щенков; мы слышали, как они их пинали (странно, до чего громкий звук может исходить от таких крошечных телец); мы слышали тявканье и скуление. Разносчики выкликали товар, гудели застрявшие в людском потоке машины. И надо всем этим лилась усиленная микрофонами (в Индии микрофон — неизбежность) проповедь муллы, излагавшего события в Кербеле. В его голосе слышались сдерживаемая мука и истерия; временами казалось, что он вот-вот сорвется, но он всё говорил и говорил. Мулла вещал из-под навеса, натянутого над улицей; он был скрыт за толпой, из гущи которой кое-где торчали цветные флажки.
Появлялось все больше флагеллантов. Спина у одного из них была непристойно искромсана; еще свежая кровь стекала по его штанам. Он быстро расхаживал туда-сюда, нарочно наталкиваясь на людей и хмурясь, словно его обидели. С его пояса свисал кнут. Кнут этот состоял из шести металлических цепочек длиной около полуметра, и каждая цепочка заканчивалась маленьким окровавленным лезвием; свисая вот так с пояса, кнут походил на мухобойку. Такими же тревожными, как эта кровь, были и лица некоторых шиитов. У одного не было носа — только две дырочки в треугольнике розового крапчатого мяса; у другого были гротескно выпученные, налитые кровью глаза; у третьего не было шеи — из-под щек сразу вырастала грудь. В их поступи чувствовалась гордость; они вели себя как занятые люди, которым не до пустяков. Некоторые из окровавленных одежд вызывали у меня подозрение. Иные из них казались чересчур сухими: может быть, они остались с прошлого года, может быть, их одолжили у кого-нибудь, а может быть, вымазали кровью животных. Но в честности человека, чья почти лысая голова была перевязана, а из-под бинтов струилась кровь, усомниться было невозможно. В крови заключалась слава: тот, кто исполосовал себя сильнее других, заслуживал большего внимания.
Мы покинули раскаленную, запруженную народом улицу и выбрались на открытое пространство. Мы уселись на истоптанном пыльном кладбище, а рядом мальчишки играли камушками в какую-то непостижимую средневековую игру. До этого утра явление религиозного экстаза оставалось для меня загадкой. Но на той улице, где лишь грузовики с полицейскими, редкие автомашины, микрофоны да, пожалуй, еще мороженое, которое разносчики продавали в мелких круглых жестянках, не принадлежали средневековью, кровавое празднество выглядело совершенно естественным. А вот девушки-американки, мелькнувшие в толпе, напротив, смотрелись необъяснимо и диковинно; словно не довольствуясь тем вниманием, которое они привлекали обычно, они вырядились в облегающие одежды, которые показались бы возмутительными даже в Лондоне. Флагеллант, который, не обращая на девиц ни малейшего внимания, принялся стаскивать с себя перепачканную кровью одежду на ступеньках канала и разделся догола у всех на глазах, казался органичной частью совершавшегося действа и сегодняшнего праздничного настроения. Сейчас — его день; сегодня ему все позволено. Он заслужил эту свободу своей кровавой спиной. Он превратил скучную добродетель в зрелище.
Религиозный экстаз — выражаемый и в самобичевании, и в восхищении толпы, — проистекает из простоты, из понимания религии единственно как ритуала и незыблемости формы. «Шииты не мусульмане», — говорил Азиз. Шииты, добавил он, кланяются во время молитвы вот так, — и он показал, как; а мусульмане кланяются вот так. Христиане ближе к мусульманам, чем к индусам, потому что христиане и мусульмане хоронят своих покойников. «Но, Азиз, многие христиане выбирают кремацию». «Они не христиане». Студент-медик, объясняя разницу между исламом и сикхизмом (к которому он питал особую неприязнь), сказал, что мусульмане убивают скотину, медленно выпуская из нее кровь, читая молитвы до самой ее смерти. А сикхи быстро отсекают животному голову, безо всяких молитв. Он изобразил в воздухе этот жест, потряс головой от невольного омерзения, а потом приложил ладонь к лицу. В день Ид мистер Батт угостил нас пирогом, который назывался Ид Мубарак, «Поздравление с праздником». Этот день застиг нас врасплох; все утро по озеру сновали шикары, полные кашмирцев — мужчин, женщин и детей, — присмиревших, неподвижных и, что самое удивительное, одетых в чистые белые и голубые одежды. Это был день визитов, подарков и пиршеств; но для кашмирцев это был еще и единственный в году день чистоты, покаянного буйства мыла, воды и вызывающей зуд новой ткани. Однако ни студент-медик, ни инженер, ни купец, которые навещали нас и приносили подарки, не могли объяснить значения этого дня. Это было лишь то, что мы видели; это был день, когда мусульмане должны есть мясо.
Религия — это зрелище, празднества, это закутанные в покрывала женщины («чтобы мужчины не возбуждались и не думали о дурных вещах», пояснил купец), похожие на выводок бройлерных кур; это ритуальное омовение гениталий на людях перед молитвой; это десять тысяч одновременных поклонов молящихся. Это и заполняющая день, заполняющая сезон смесь веселья, покаяния, истерики и — что самое главное — абсурда. Она отвечает всем простым запросам души. Она есть жизнь и Закон, и ее формы не признают ни перемен, ни сомнений, поскольку перемены и сомнения поставят всю систему, поставят самое жизнь под угрозу. «Я — плохой мусульманин, — заявил мне при первой встрече студент-медик. — Как я могу верить в то, что мир был сотворен за шесть дней? Я верю в эволюцию. Моя мать сошла бы с ума, если бы я заговорил с ней об этом». Но он не отрицал никаких форм и обрядов, не отвергал ни частички Закона; и он, пожалуй, был куда большим религиозным фанатиком, чем Азиз, который, будучи уверен в правоте собственной системы взглядов, смотрел на чужие с терпимостью и любопытством. Запуск спутников мгновенно пошатнул верования многих мусульман, ибо высшие слои атмосферы, как было издавна известно, заповеданы для всех, кроме Мухаммеда и его белого коня. Однако доктрину еще можно было приспособить к новому известию: русские всего лишь отправили свои спутники ввысь на том самом белом коне. Так вера оказывается живучей, потому что доктрина не так важна, как формы, ею порожденные. Отказ от паранджи внушает больше страха и вызывает больше сопротивления, нежели теория эволюции.
Эти формы не складывались долгими веками. Их разом навязал местному населению иноземный завоеватель, заменив более древний набор форм и правил, которые некогда люди тоже считали незыблемыми и от которых теперь не осталось и следа. Средневековое мышление могло с легкостью оценить возраст руин в пять тысяч лет; с такой же непринужденностью оно вовсе хоронило события, которые происходили триста-четыреста лет назад. И именно потому в силу отсутствия всякого чувства истории оно оказалось способным пережить столь полное обращение. Многие клановые имена кашмирцев — вроде нашего мистера Батта — зачастую имеют чисто индусское происхождение; но кашмирцы предали забвению свое индусское прошлое. В горных пещерах жили люди с жидкими бородками и усами, с красивыми, заостренными лицами; насколько я понимал, это были потомки конников из Центральной Азии. Летом они спускались с гор со своими мулами, появлялись среди кашмирцев, которые их презирали. В народе сохранилась память об их первом появлении в Кашмире: «Когда-то, давным-давно, они жили за горами. Но потом их начал истреблять властитель Кабула, и они бежали от него, перешли через горы и поселились здесь». Но о переходе населения долины в ислам памяти не сохранилось. Я догадывался, что Азиз возмутился бы, если бы ему намекнули, что его предки были индуистами. «Вот это? — спросил инженер, когда мы проезжали мимо развалин Авантипура. — Это индусские развалины». Он показывал мне древности Долины, и эти руины лежали прямо у главной дороги; но он даже не замедлил скорости и не сказал больше ни слова. Развалины VIII века были чем-то ничтожным — они не имели отношения к его прошлому. Его история началась лишь с приходом завоевателей; невзирая на проделанные путешествия и полученные степени, он оставался средневековым неофитом, который вечно ведет священную войну.