Венедикт Ерофеев - Москва — Петушки
— Куда? Куда ты меня волокешь, Сфинкс? Куда ты меня волокешь?..
— А вот увидишь — куда! Ха-ха! Увидишь!..
ПОКРОВ — 113-й КИЛОМЕТРОн вытащил меня в тамбур, повернул меня мордой к окошку — и растворился в воздухе… Для чего это ему было надо?
Я посмотрел в окно. Действительно, прежней черноты за окном уже не было. На запотевшем стекле чьим-то пальцем было написано: «…», и вот в эти просветы я увидел городские огни, много огней, и уплывающую станционную надпись «Покров».
«Покров! Город Петушинского района! Три остановки, а потом — Петушки! Ты на верном пути, Венедикт Ерофеев». И вся моя тревога, которая до того со дна души все подымалась, разом опустилась на дно души и там затихла…
Три или четыре мгновения, она, притихшая, так и лежала. А потом — потом она не то чтобы стала подыматься со дна души, нет, она со дна души подскочила: одна мысль, одна чудовищная мысль вобралась в меня так, что даже в коленках у меня ослабло.
Вот — я сейчас отъезжал от станции Покров. Я видел надпись «Покров» и яркие огни. Все это хорошо — и «Покров», и яркие огни. Но почему же они оказались справа по ходу поезда?.. Я допускаю: мой рассудок в некотором затмении, но ведь я не мальчик, я же знаю: если станция Покров оказалась справа, значит — я еду из Петушков в Москву, а не из Москвы в Петушки!.. О, паршивый Сфинкс!..
Я онемел и заметался по всему вагону, благо в нем уже не было ни души. «Постой, Венечка, не торопись. Глупое сердце, не бейся. Может, просто ты немного перепутал; может, Покров был все-таки слева, а не справа? Ты выйди опять в тамбур, посмотри получше, с какой стороны по ходу поезда на стекле написано „…“.»
Я выскочил в тамбур и поглядел направо: на запотевшем стекле отчетливо и красиво было написано «…». Я поглядел налево: там так же красиво было написано «…». Боже. Я схватился за голову и вернулся в вагон, и снова онемел и заметался…
«Постой, постой… А ты вспомни, Веничка, весь путь от Москвы ты сидел слева по ходу поезда, и все черноусые, все митричи, все декабристы — все сидели слева по ходу поезда. И значит, если ты едешь правильно, твой чемоданчик должен лежать слева по ходу поезда. Видишь, как просто!..»
Я забегал по всему вагону в поисках чемоданчика — чемоданчика нигде не было, ни слева, ни справа.
Где мой чемоданчик?
«Ну, ладно, ладно, Веня, успокойся. Пусть. Чемоданчик — вздор, чемоданчик потом отыщется. Сначала разреши свою мысль: куда ты едешь? А уж потом ищи свой чемоданчик. Сначала отточи свою мысль, — а уж потом чемоданчик. Мысль разрешить или миллион? Конечно, сначала мысль, а уж потом — миллион».
«Ты благороден, Веня. Выпей весь свой остаток кубанской — за то, что ты благороден»…
И вот — я запрокинулся, допивая свой остаток. И — сразу — рассеялась тьма, в которую я был погружен, и забрезжил рассвет из самых глубин души и рассудка, и засверкали зарницы, по зарнице с каждым глотком, и на каждый глоток по зарнице.
«Человек не должен быть одинок» — таково мое мнение. Человек должен отдавать себя людям, даже если его и брать не хотят. А если он все-таки одинок, он должен пройти по вагонам. Он должен найти людей и сказать им: «Вот. Я одинок. Я отдаю себя вам без остатка. (Потому что остаток только что допил, ха-ха!). А вы — отдайте мне себя и, отдав, скажите: а куда мы едем? Из Москвы в Петушки или из Петушков в Москву?»
«И по-твоему, именно так должен поступать человек?» — спросил я сам себя, склонив голову влево.
«Да. Именно так, — склонив голову вправо, ответил я сам себе. — Не век же рассматривать „…“ на вспотевших стеклах и терзаться загадкою!..»
И я пошел по вагонам. В первом — не было никого, только брызгал дождь в открытые окна. Во втором — тоже никого, даже дождь не брызгал…
В третьем — кто-то был…
113-й КИЛОМЕТР — ОМУТИЩЕ…Женщина, вся в черном с головы до пят, стояла у окна и, безучастно разглядывая мглу за окном, придала к губам кружевной платочек. «Ни дать, ни взять — копия с „Неутешного горя“, копия с тебя, Ерофеев», — сразу подумал я про себя и сразу про себя рассмеялся.
Тихо, на цыпочках, чтобы не спугнуть очарования, я подошел к ней сзади и притаился. Женщина плакала…
Вот! Человек уединяется, чтобы поплакать. Но изначально он не одинок. Когда человек плачет, он просто не хочет, чтобы кто-нибудь был сопричастен его слезам. И правильно делает, ибо есть ли что-нибудь на свете выше безутешности?.. О, сказать бы сейчас такое, такое сказать бы, — чтобы брызнули слезы из глаз всех матерей, чтобы в траур облеклись дворцы и хижины, кишлаки и аулы!..
Что же мне все-таки сказать?
— Княгиня, — позвал я тихо.
— Ну, чего тебе? — отозвалась княгиня, глядя в окно.
— Ничего. Губную гармонь у тебя видно со спины, вот чего…
— Не болтай ногами, малый. Это не гармонь, а переносица… Ты лучше посиди и помолчи, за умного сойдешь…
«Это мне-то, в моем-то положении — молчать! Мне, который шел через все вагоны за разрешением загадки!.. Жаль, что я забыл, о чем эта загадка, но помню, что-то очень важное… Впрочем, ладно, потом вспомню… Женщина плачет — а это гораздо важнее… О позорники! Превратили мою землю в самый дерьмовый ад — и слезы заставляют скрывать от людей, а смех выставлять напоказ!.. О низкие сволочи! Не оставили людям ничего, кроме „скорби“ и „страха“ и после этого — и после этого смех у них публичен, а слеза под запретом!..
О, сказать бы сейчас такое, чтобы сжечь их всех, гадов, своим глаголом! такое сказать, что повергло бы в смятение все народы древности!..»
Я подумал и сказал::
— Княгиня!.. а княгиня!..
— Ну, чего тебе опять?
— Нет у тебя уже гармони. Не видно.
— Чего ж тебе тогда видно?
— Одни только кустики. (Она все отвечала, глядя в окно и ко мне не поворачиваясь.)
— Сам ты кустик, я вижу…
«Ну что ж, кустик, так кустик». Я сразу как-то обмяк, сел на лавку и разомлел. Никак, хоть умри, никак я не мог припомнить, для чего я пошел по вагонам и встретил вот эту женщину… О чем же все-таки это «важное»?
— Слушай-ка, княгиня!.. А где твой камердинер Петр? Я его не видел с прошлого августа.
— Чего ты мелешь?
— Честное слово, с тех пор не видел… Где он, твой камердинер?
— Он такой же твой, как и мой! — огрызнулась княгиня. И вдруг рванулась с места и зашагала к дверям, подметая платьем пол вагона. У самых дверей — остановилась, повернула ко мне сиплое, надтреснутое лицо, все в слезах. Крикнула:
— Ненавижу я тебя, Андрей Михайлович! Не-на-ви-жу!!
И скрылась.
«Вот это да-а-а, — протянул я восторженно, как давеча декабрист. — Ловко она меня отбрила!» И ведь так и ушла, не ответив на самое главное!.. Царица Небесная, что же это главное? Именем щедрот Твоих — дай припомнить!.. Камердинер!