Тибор Фишер - Философы с большой дороги
– Ладно, кончай метать икру. – Юбер решил, что пора меня подбодрить. – Что мы, туристы какие-нибудь?!
Не в силах справиться со всем, что разом свалилось на мою голову, я представил моих коллег в профессорской, перелистывающих утренние газеты.
«Однако! Гроббс грабанул какой-то банк у лягушатников...» – «Да? С него станется... Мне кажется, он всегда отличался склонностью к какому-то... как бы это сказать? – экстремизму во взглядах... Кстати, как его книга? Он так и не опубликовал ни строчки?» Сдержанное хихиканье... Головная боль, связанная с писательством, если только ты принимаешь таковое всерьез, состоит в том, что чем серьезнее относишься к написанному, тем труднее писать. Может, никто из авторов не относился к этому столь ответственно, как я! Подобный подход способен многое объяснить. Или если не многое, то хотя бы – объяснить короче. Игра в одно касание, сжатость мысли...
Что скажут обо мне люди? По большей части – ни-че-го. Ну, может: а это не тот, что ограбил банк? Или; не тот ли это, что жутко много ел в жутко дорогих ресторанах и жутко много пил жутко дорогого вина, чтобы оставить кучу известно чего куда большую, чем у среднего логического позитивиста?
Может, и не следует так заводиться. В конце концов, и до меня на этой ниве подвизались отнюдь не ангелы. Взять хотя бы Дионисия Отступника. Его афоризм: удовольствие – венец всякого деяния. Он был павшим стоиком, и в его устах подобное утверждение не имело ничего общего со всем этим скулежем о созерцательной жизни или стремлением отгородиться от боли, хотя как раз в последнем он был дока. Он не вылезал из домов с сомнительной репутацией, открыто позволял себе всевозможные излишества и дожил до восьмидесяти лет. Живи он в наши дни, не было бы отбою от желающих провести с ним субботний вечер... И при этом он оставил после себя увесистый том!
Мысль о тюремном заключении не принадлежит к числу тех, которые заставляют радостней биться мое сердце, и все же я решил: мне пора отпустить бороду, именно борода была в древности отличительным знаком философов, готовых идти в тюрьму за свои убеждения, и именно она придавала величие благородным изгнанникам...
Но не будем забывать пример бессмертного Агриппина. По мне, он был единственным римлянином, чьи специи, брошенные в общий котел, огонь под которым поддерживаем и мы, не выдохлись до сих пор. Агриппин принимал ванну, когда узнал, что его дело рассматривается в Сенате. Услышав, что приговорен к изгнанию, он задал один-единственный вопрос: «Будет ли конфисковано мое имущество?» Ах нет? Тогда он сел завтракать.
Я считаю себя его учеником.
* * *
Я пытался взывать о помощи.
Как-то мне пришлось составлять годовые экзаменационные вопросы. В деканате, где я пытался разжиться на дармовщинку всякой канцелярской дребеденью под предлогом написания книги о Зодиаке, которую я, разумеется, никогда не написал, я был пойман Профессором. Его идеальная беседа со мной: «Как жаль, что вы потеряли вашу работу, Эдди». Его идеальная форма контакта со мной: он в огромном, очень тяжелом автомобиле, начисто лишенном тормозов, несущемся со скоростью вдвое выше допустимой, я – перед ним, посреди дороги.
Как бы ни было – он спешил на охоту с какими-то миллионерами, и ему было нужно, чтобы кто-то срочно проверил работы. Мое «да» удивило меня не меньше, чем его. Собственно, проверять работы по философии совсем не сложно. Скорее наоборот. Нужно лишь ставить на полях вопросительные знаки. По любому поводу. Мораль. Мораль? Платон. Платон? А невнятность ваших замечаний придает им особый шик. Заир? Зинджантроп [ископаемый высший примат]? Замзумимы [cм. Втор. 2, 20]? В конце концов, важны ответы, а не вопросы.
Таким же образом я проставил оценки. Легенды гласят, что в Кембридже экзаменаторы спускали экзаменационные сочинения по лестнице и выставляли оценку в зависимости от того, где приземлилась работа. Я не имел ничего против этого метода, но собирать разбросанные бумаги – слишком обременительно. Я пробежал (не читая, хотя это некритично и несправедливо по отношению к тем, кто ленив и туго соображает), чисто механически расставляя оценки: от низшей к высшей и обратно. Это был тот период моей жизни, когда я едва ли не молился о том, чтобы меня уволили, но моих оценок никто не оспаривал.
Работы по этике, которую я читал в том семестре:
«Может ли лысый, страдающий одышкой жирный философ иметь право на самоуважение?»
Никто не взялся за эту тему. А самое тощенькое сочиненьице приветствовалось бы.
«Если бы вы тихонько сунули в почтовый ящик доктору Э. Гроббсу (Теннисон-роуд, дом 1) конверт с 50 фунтами, чтобы он натянул вам оценку, это сильно бы омрачило вашу жизнь?»
Ни одного конверта.
«Если бы это не сочли самоубийством, мы бы уже давно наложили на себя руки».
Ни одного желающего.
* * *
Прошу – Монпелье
Завтрак – штука замечательная, вопрос в том, сколько раз в день человек может завтракать. Воистину деньги лишают человека разума! Увы: звон чистогана берет верх над рассудком. Я записываю этот афоризм на краешке салфетки, тянусь за графином и замечаю, насколько я располнел.
В конце концов я уступаю натиску Юппа, надеясь, что пребывание на свежем воздухе способно развеять мое отвращение к себе, а в банке найдется что-нибудь достойное внимания.
Машину мы взяли напрокат, благо Юпп обзавелся целой кипой поддельных документов (у моего напарника коллекция поддельных удостоверений пополнялась с такой же скоростью, что и арсенал).
По пути во Фронтиньян Юбер, залитый роскошным сиянием солнца, поведал мне, что философия изменила всю его жизнь. Ему самому это стало ясно, когда он отправился с визитом вежливости к Фредерику.
– Я хотел пристрелить его, как собаку. Вышибить из него мозги. Но потом взглянул на дело философски. Я подумал: разве это научит его чему-нибудь? Поэтому, когда он проснулся и обнаружил, что я жду-поджидаю его с парой мешков цемента, он сразу сделался тише воды. Больше всего люди боятся неведомого. Он знал: стоит мне выстрелить из пушки – и он покойник; не то чтобы это ему очень нравилось, но как это бывает, он прекрасно знал. А цемент – этого он никак не мог взять в толк. Он не мог понять, чего ради я заставил его сбрить волосы: выбрить себе голову, брови, грудь. Клянусь, на это ушла уйма времени! Его растительности хватило бы, чтобы набить подушку, а то и две! Потом он не мог врубиться, почему я заставляю его разводить цемент в ванне. Но цемент застывает часа два – так что у нас было время поговорить. Я все ему объяснил: и то, что это урок, и что потеря всех волос – это символ перерождения, и что я надеюсь – новый Фредерик будет лучше. Я прихватил с собой резиновую утку – чтобы все было цивильно. Потом, когда Фредерик был замурован, я спустился в бар и пригласил всех наверх – выпить со мной по стаканчику в ванной. Фредерик – он просто исходил пеной от злости. Я сказал ему: «Фредерик, разве ты не понимаешь, как ты не прав? Хоть кто-нибудь из твоих друзей бросился тебе помогать? Неужто ты не видишь: ты прожил эту жизнь так никчемно, что никто из присутствующих не хочет вмешаться и освободить тебя. Они пьют твой коньяк, но ради тебя они не шевельнут и пальцем». Думаю, это пошло ему на пользу.