Дмитрий Новиков - Голомяное пламя
Сильно скрипнула входная железная дверь. Сноп света яростно ворвался в образовавшуюся щель. Двое дернулись, мгновенно отпрыгнули в сторону и бесшумно, бесследно растворились в каком-то темном проеме.
Прошло еще много времени, прежде чем Гриша стал шевелиться. Он дрожащими от внезапно набросившегося холода руками натянул грязную, изгвазданную куртку, попытался подняться. Тут его сильно и освобожденно вырвало. Он отполз от дурной лужи, и его вырвало снова. В дверь так никто и не вошел.
Гриша собрал все силы и выполз на улицу. Прямо в лицо, вниз, в подвальный проем било заходящее солнце. Гриша немного погрелся в его лучах, потом смог встать и пойти домой. Иногда он останавливался, и от соленого вкуса во рту его рвало снова. По улице Социалистической спешили радостные, предпраздничные, взрослые люди. До улицы Шотмана было далеко.
О преподобне отче наш Варлааме, яко имеяй дерзновение ко Творцу, Избавителю всех, Иже в Троице Святей покланяемому истинному Христу, Богу нашему, помяни нас в молитвах своих и всех нас моления, Богу возсылаемая, приими и принеси ходатайственне. Молим тя, избави нас от душевных напастей, и на мори зельнаго обуревания, и потопления морскаго невредимы сохрани, и от всех видимых и невидимых враг ненаветны соблюди, яко да твоими молитвами, святе, согрешений наших оставление получим и вечных благ сподобимся благодатию и человеколюбием Господа нашего Иисуса Христа, Ему же слава со Отцем и Святым Духом ныне и присно и во веки веков. Аминь.
1932–1933, с. Кереть
Будут люди и села зело неукротимы,
яко дикие звери…
Прп. Варлаам КеретскийДа как ему было не поверить. Он красавец был – как сейчас помню. Мы таких людей и не видели раньше. Невысокий, ладный весь, как игрушка детская. Куртка кожаная черная, в плечах широко, на поясе узко, сидела на нем, будто собственная кожа человеческая – ни изъяна, ни складочки. Лысеть он рано, видно, начал, да незаметно это было – голову наголо брил, и сверкала она у него под солнцем, будто нимб у святого. Глаза темно-коричневые, быстрые, то смешливые, а то черным холодом обдающие непослушного. Да и сам он весь какой-то темный был – борода пробивающаяся, он небритым обычно ходил, сам видел, как мужики от диковатого вида его глаза отводят, а девушки рдеют рьяно. Темный, а сияющий – вот загадка какая. Сияние больше изнутри у него шло. Как зачнет говорить – что твой рябчик заливается, высвистывает. Говорил быстро всегда, так что и возразить не успеешь, да и подумать тоже. На всё у него готовые ответы были, даже угадать умел, какой следующий спрос будет, – и заранее наперед отвечал. Очень это мужиков удивляло, будто нелюдская какая-то сила в нем. Но уж потихоньку-потихоньку и верить начинали, хоть и медленно помор душу переменить решается, – море изменчивое научило не верить быстрому. Но уж тут как слова специальные такие умел сказать, сами в уши вливались. И про бедность общую, про судьбину голытьбы несладкую, про то, что сделать нужно, чтобы всем хорошо стало. И лишь старики старые недоверчиво головами качали, а помоложе кто да поразмашистей – те уже сами новой жизни обрадовались и с другими спорить бросились.
Только старые деды, кто на Новой Земле да на Груманте не по одной зиме бедовали, кто смертушку сестрицей почитал – рядом с ними она хаживала, те говорили про грязь морскую, что няшей называется, при куйпоге[19] в тяжелых местах проступает. Ульнешь в нее – трудно потом вылезти, а уж отмыться – долгое время нужно. Да перестали их слова слушать. Кому старье интересно, когда рядом такое новое всё: мы наш, мы новый мир построим. Бодрили новые веяния, как крепкий ветер-полуношник.
А Федька – так пришлеца говорливого звали – звериным нюхом настроения чувствовал. «Беднота главнее всего, – говорит, – потому что ее больше. Вон Савин, купец, всё имеет – и корабли, и дом большой, лес да рыбу в Англию торгует, живет сытно. Разве ж справедливо? Вы тоже могли бы в Англию, а так ему продаете, на мироеда горбатитесь. Вы зимой недоедаете, провиант в долг у него берете, потом покрутом отрабатываете. Ну и что, что без процентов, – зато унизительно. Нечестно это, нужно, чтобы поровну всем. Разделить нужно. Сам не отдаст – забрать. Мы теперь власть».
Савин мужик неглупый был. Послушал такие вещи, в глаза бесовские поглядел, да и отдал всё сам. Только не помогло ему – через пару лет исчез, как дьявол языком слизнул. И дом его сгорел. А домашних отправил Федька куда-то с конвоем, как несознательных врагов. Корабли, правда, савинские пригодились, как колхозом стали жить. А что – дело привычное, рыбу ловили – государству сдавали, которое родное и наше стало, о всех заботиться обещало. Всё как всегда. Раньше Савин продукты возил да торговал – теперь лавка появилась государственная. Пусть там меньше ассортиментов стало, зато не наживается никто. Да уж и рыбой красной и белой сами себя обеспечивали, да икоркой не брезговали – море вот оно, рядом, прокормит никак.
А Федька важный стал – во власти. Но неуемный такой же. До всего дело есть, везде суется. Вроде само хорошо идет – промыслы старые, веками отлаженные. Но не сидится ему.
– Мало рыбы, – говорит, – мужики. Мало семги! Стране больше нужно. Беднота недоедает по всей стране, больше семги нужно ловить!
А где ее больше возьмешь? Сколько море родит, столько и есть. Да на развод чтоб осталось, да на пляски свои – красота тоже нужна.
– Мало семги, – талдычит, – нужно больше брать.
В мае сзывает Федька общее собрание. Как сход раньше – по-другому только называться стало. Наши-то как на праздник на это собрание собирались. Девки-дуры нарядов понадевали, лишний повод красоту выставить. Жонки – те языки чесать горазды. Мужикам тоже уважительно – позвали наготове. Все пришли – детишек что пестряток в реке. Веселятся все. Рано радовались – Федор учудил. «Рыбы, – говорит, – в реке много. А мы всё по морям за ней гоняемся. Нужно сетью перегородить – уловисто будет».
Тут пошли кричать, воздух трясти: «Деды вовек рыбу в реке не брали. Куда сами денемся, коль ее изведем?» А Федор Трифонович: «Не беда, новая народится». А потом и спорить перестал – именем народа, говорит, у меня указ. А кто против решения общего – тот и против власти народной. Выходи по одному.
Примолкли все, даром что праздник.
А наутро рота солдат пришла, красных армейцев.
Мужиков двух третей не вышло сети ставить. А которые вышли – хмурые, в глаза друг другу не смотрят. Быстро поставили – куда с уменьем. И как раз залёдка пошла.
По берегам лишь нежно начинала зеленеть трава, а в воде творились дела грубые. Вода кипела холодно, отчаянно. Там и тут вспучивались на поверхности пузыри – валами шла семга. Мелькал красный бок лоха, серебро самочки – все глупые, не понимали, куда летят. Тяжелый свинец родной реки был должен их предупредить – и не предупреждал. Валились они в сеть – бессмысленно и жалко, без бывшей прозорливости, всё лишь бы добежать до места, где любовь, и жизнь, и свет. На свет их и вытаскивали, били по головам кротилками[20], и ляпами под жабры, в рот, под плавники, в тугое брюхо – всё куда придется. Затаскивали в лодки, убивали, а дальше – новые ряды сетей. На берегу их били тоже, и кровь мешалась с жалкой слизью и в лужицах стояла под ногами. И только взгляд недоуменный в чужое небо и еле видимое глазу трепетание хвоста. Да из анального отверстия – две капельки серозной жидкости, иногда икринок несколько – последним напряжением от боли, страха, осознания того, что не исправить.