Дина Рубина - Вот идeт мессия!..
Миша бодро вскочил, словно как раз и собирался их покинуть. Раскланялся. Все-таки он актер, это многое облегчает.
Но ушел он не сразу, а еще минуты две рассказывал, уже стоя, о своем процветающем бизнесе.
– Я даже Таньке в Новочеркасск выслал пятьсот долларов, – похвастался он. – Заходи ко мне в офис. Во-он там, видишь – манекен на балконе?
– Ах, так это твоя режиссерская находка, – заметила Зяма. – Скотина ты, Миша…
Он захохотал, довольный, что его трюк оценили.
– Я тебя из окна кабинета приметил, – сказал он. – Смотрю, сидит в кафе, прохлаждается… Шея – как у лани: попробуй не заметь издалека…
Когда он наконец ушел, старуха проговорила, внимательно глядя на Зяму:
– А мне сначала показалось, что вы такая… деликатная…
Зяма расхохоталась.
– Ну что вы! Я абсолютно неуправляема. Только мой пес, как более сильная личность, вытворяет в моем присутствии все, что придет ему в голову… – Она с любопытством взглянула на Розу Ефимовну: – А вы и в самом деле принимаете «Группенкайф»?
– Боже упаси! – воскликнула старуха. – Кто это выдержит – такие деньги!..
– Ах, так, значит, и вы не просты… – она положила ладонь на старушечью веснушчатую руку и ласково проговорила ей: – Мы обе с вами, Роза Ефимовна, ох как не просты…
Та улыбнулась.
– Расскажите-ка мне дальше: он бежал от бандитов…
– Он… да, он бежал от белых бандитов и прибился к красным бандитам. Такой он был человек, он не мог жить как все люди, спокойно.
– Вы кого под бандитами разумеете? Я с детства слышала, что дед воевал у Буденного. Вы Первую Конную имеете в виду?
– Ну я ж вам рассказываю… Буденный-муденый… Все они были мародеры. Они долго у нас в Шаргороде стояли. Папа меня все время прятал. От белых прятал, от красных прятал… У нас на чердаке огромный был сундук с кожами – папа изготовлял тфилн и мезузес, – так вот, в этом сундуке он меня прятал. Я была маленькая красивая девушка, сворачивалась на дне, а сверху папа на меня кожи наваливал. Мне было шестнадцать…
– Вы прекрасно выглядите, – сказала Зяма.
– Ай, я вас прошу!.. Вот так и ваш дедушка – пусть земля ему будет пухом, – он умел сказать два-три слова, что они западали прямо в середку сердца и там оставались на всю жизнь… Он меня и нашел в этом сундуке… Может, заметил, что папа тихонько на чердак поднимался с миской еды или вынести за мной ведро… А может, ночью шаги слышал, я ведь выбиралась из сундука походить, поразмяться… тихонько так, подкрадусь к слуховому окошку и смотрю, смотрю на улицу…
Так вот, Зяма дождался, чтоб днем никого не осталось, поднялся на чердак, открыл крышку сундука и приподнял кожи. Я-то думала, что это папа, а как увидела над собой чужое лицо… Ой-вэй! И он мне быстро шепнул на идише: «Не бойся, дитя»… Вы понимаете идиш?
– Да, – сказала Зяма, – дед часто со мной сбивался на идиш. Мы ведь с ним жили вдвоем до самой его смерти, я в юности не очень-то ладила с родителями. Потом это как-то сравнялось. Но с тринадцати лет я жила с дедом в его двухкомнатной квартире. И он, бывало, машинально начинал говорить со мной на идиш. Мне приходилось понимать. А здесь я вдруг много чего вспомнила…
– Да, это было смешно, – задумчиво повторила старуха, – ему что-то восемнадцать, а мне шестнадцать, и он мне говорит: «Об ништ мойрэ, киндэлэ…» – не бойся, дитя… У него была такая улыбка, – вот как у вас, очень похоже, – что от нее таяла душа. Что бы он ни вытворял (вытворал), какие бы штуки он ни выкидывал, понимаете, – Господь дал ему такую милоту, такой голос (я и сегодня его слышу), как будто предназначал его… Я не знаю, как это сказать… как будто он был создан для великого смысла, но не в то время и не в том месте… И это в нем чувствовали женщины. Боюсь, что я не очень-то умею это сказать… Он был страшно ласков, понимаете, он никогда не стеснялся говорить много-много таких милых слов, от которых сердце млело…
Боже мой, подумала Зяма, глядя на маленькую старушку, разве может любовь длиться так долго?..
– Он приходил к вам по ночам, – проговорила она утвердительно. Та не ответила.
– Ну, так вот… через три месяца в Шаргород пришли белополяки и выбили красных. Те отступали, ну и… бросили лазарет с больными – тогда от тифа многие умирали. Зяма лежал в тифозном бараке, в страшном жару – он сразу ушел от нас, когда понял, что заболевает.
И вот как оно было: офицер с солдатами вошли в барак, перестреляли всех тифозных, а возле Зямы остановились: увидели рядом с ним на полу сапоги. Таких сапог ни у кого не было.
– Да, – сказала Зяма, – их стачал его отец, мой прадед – лучший сапожник во всем крае.
– Ну, и офицер прямиком к нему. Достает револьвер, вкладывает Зяме в рот и спрашивает: «Комиссар?»
Зяма лежит, смотрит на него в полубреду.
– Комиссар?!
Тот ему знаком, мол, убери револьвер, скажу.
Офицер вынул дуло, и тут его позвали, какая-то кутерьма на улице, или что там – не знаю… Он крикнул – счас вернусь, пристрелю комиссара! – и выбежал. Солдаты за ним. А кого стеречь? Куда умирающий тифозный денется? Да они не на того наскочили… Зяма сполз на пол, дополз до окна – оно выходило в глухой переулочек, перевалился через подоконник и – вот откуда силы берутся в такую минуту? Ведь у него кризис был, его люто колотило, – огородами, задворками, сарайчиками… босой! – утек, поминай как звали. Он Шаргород знал как свои пять пальцев… Постучал к нам ночью. Поскребся. Папа долго не отпирал – как будто чуял, что с этого получится… Когда решился и отпер дверь, Зяма уже на пороге без памяти лежал. Мы его вдвоем еле втащили. А ведь он легкий был, хрупкий… Так что мы его выходили… И когда он ушел – тоже ночью, бежал в Ямполь, там полк красных кавалеристов стоял, – кто-то из соседей донес, и поляки забили папу плетками. Насмерть… Нет, он жил до вечера… И… он мне – ничего, ни словечка упрека… Ни слова… После его смерти я перебралась к тетке в Тульчин. И там уже родилась моя девочка…
В годик она умерла от дизентерии… Поэтому я на вас все смотрю и не могу насмотреться. Простите…
Роза Ефимовна не плакала. Ни жилки не дрогнуло в ее лице.
Эта старуха оказалась крепче всех остальных, и Зяма гордилась ею. Она протянула руку и положила ее на сжатый веснушчатый кулачок на столе.
– Еще кусок пирога?
– Да, – сказала Роза Ефимовна.
И пока Зяма сама забирала тарелочки с пирогом у хозяйки кафе, старуха продолжала неотрывно смотреть бесслезными глазами на быстро густеющее небо за окном.
– Попробуйте вот это, – сказала Зяма, – вы оцените. Это настоящий штрудель, хозяйка печет его сама…
Минуты две они молча ели штрудель.
– Почему вы не искали его? – спросила Зяма.
– А почему он меня не искал? – со страстной обидой, пережившей десятилетия, спросила Роза Ефимовна. – Я была уверена, что его повесили петлюровцы, мне Фимка Безродный так сказал, с которым его вместе и поймали. Фимке удалось бежать, так он рассказывал, а Зяму повесили. Я не допытывалась, слишком болело все тогда – какая-то смутная история на каком-то полустанке, что-то связанное с ограблением поезда… И только много лет спустя, на Урале, в эвакуации, я случайно встретила и разговорилась с одной женщиной, уже немолодой. Она жила на том полустанке…