Александра Маринина - Дорога
– А если я завтра на суде скажу, что Генька Надьке моей не угрожал никогда и не бил ее? Его тогда отпустят?
– Татьяна Федоровна, следователю вы уже сказали, что он и скандалил, и угрожал, и бил вашу дочь. Ну как это будет выглядеть, если на суде вы начнете говорить совсем другое?
– А я скажу, что тогда со злости наговорила на него, а теперь опамятовалась и говорю правду.
– Только хуже выйдет. За то, что вы со злости наговорили на зятя неправду, вас могут привлечь к ответственности.
– Это что же? – испугалась не на шутку Кемарская. – Меня и посадить могут? А если я скажу, что меня следователь заставил Геньку оговорить? Скажу, что испугалась и сказала, как он велел, а теперь, на суде, говорю правду. Неужели за это могут посадить?
– Могут, – подтвердил Родислав. – Статья такая есть: дача заведомо ложных показаний. А еще есть заведомо ложный донос. Если вы вздумаете на суде говорить, что следователь вас заставлял и запугивал, чтобы вы сказали про Геннадия то, что сказали, то это как раз и будет заведомо ложный донос. Вы таким образом обвините следователя в преступлении, которого он не совершал. За это тоже срок полагается.
– Ай, батюшки! – закачала головой Татьяна Федоровна. – А что же мне делать? Нет, Генька, конечно, виноват, и пусть бы сидел себе, сколько ему суд определит, но только кто же нас с Лариской кормить-то будет? За Надьку девчонке до совершеннолетия пенсия полагается, сорок рублей, я узнавала. Это что же получается, нам вдвоем жить на эти сорок рублей и на шестьдесят рублей моей пенсии? Да мы же ноги протянем с голодухи! Нет уж, пусть Генька и супостат, но только пусть бы он на волю вышел и работать шел, копеечку бы в дом нес.
Почему-то в этот момент Кемарская забыла о своей любимой присказке «мы не нищие».
– Вы не отчаивайтесь раньше времени, – успокаивала ее Люба. – Завтра будет суд, и, может быть, Геннадия признают невиновным и оправдают.
– Да как же его признают невиновным-то, если он виноват?! – восклицала Татьяна Федоровна. – Ведь он же убил, ирод проклятый!
– Ну, мало ли как бывает. Может быть, адвокат найдет свидетелей, которые подтвердят, что Геннадий не убивал.
– Да как же не убивал, когда убил!
– Мы с вами этого не знаем, – мягко уверяла ее Люба. – Нас с вами там не было, и мы своими глазами ничего не видели.
– Да нечего мне своими глазами-то видеть, я и так все знаю! – заявила Кемарская.
Наконец она наговорилась всласть и ушла к себе на второй этаж.
– Спасибо тебе, Родинька, что вызвался пойти завтра с ней, – сказала Люба. – Но только я, наверное, все-таки отпрошусь и пойду с вами. Она вздорная и склочная старуха, тебе одному с ней не справиться.
– Ну зачем, Любаша? Ты так ждала этих трех выходных, чтобы побыть с детьми и отдохнуть как следует! Жалко же тратить целый отгул.
– Тебя мне тоже жалко, – Люба улыбнулась. – Она из тебя всю кровь выпьет. Решено, завтра пойдем все вместе. И потом, ты ведь тоже будешь нервничать, а кто тебя поддержит, если не я? Да и я на работе буду сидеть и думать, как там все идет, признают ли Геннадия виновным, буду волноваться, переживать. Лучше уж пойти туда и своими глазами все увидеть. Сейчас позвоню начальнику и предупрежу, что меня завтра не будет.
В прошлом году Любу Романову повысили в должности, теперь она была старшим экономистом, а поскольку Леля подрастала и болела все меньше, больничные по уходу за ребенком Люба брала все реже и, находясь на хорошем счету у руководства, вполне могла позволить себе взять отгул, оформив все задним числом и просто предупредив начальника по телефону.
* * *Перед Олимпиадой Москва опустела, проституток и бомжей отловили и вывезли за 101-й километр, всех, кого можно, отправили в отпуска, иногородних в столицу старались не пускать – купить билет в Москву можно было, только предъявив командировочное удостоверение, но на места пришла строгая директива: в командировки в столицу стараться без острой нужды не отправлять. Даже детей и подростков постарались убрать из города, предоставляя путевки в пионерские лагеря не на 26 дней, как обычно, а на целых 40.
Неподалеку от здания суда, где слушалось уголовное дело по обвинению Геннадия Ревенко в убийстве жены, сидел мужчина лет сорока, с седыми висками, одетый бедно, но опрятно: дешевые, много раз стиранные джинсы индийского производства, ковбойка в клеточку, темно-синяя неброская легкая куртка, на голове кепи. Мужчина посматривал в сторону красного кирпичного здания, где должно было вершиться правосудие, и не торопясь жевал печенье, которое доставал из маленькой прозрачной упаковки, украшенной разноцветными кольцами – символом олимпийского движения. Непонятно было, то ли он кого-то ждет, то ли просто убивает время.
Он провожал внимательным взглядом каждого, кто подходил к зданию и входил внутрь. Увидев Родислава Романова в сопровождении двух женщин, мужчина напрягся, но, когда вся троица скрылась из виду, снова расслабился. Потом подъехала милицейская машина – «автозак», из нее вывели в наручниках подсудимого, и мужчина снова перестал жевать свое печенье и впился взглядом в широкоплечего коренастого человека, которому предстояло через очень короткое время оказаться в зале суда. Мужчина слегка вжал голову в плечи, словно стараясь стать как можно более незаметным, и затаил дыхание, но ничего не произошло. Подсудимого быстро провели внутрь, дверь «автозака» захлопнулась, и машина уехала.
Мужчина посидел на скамейке еще некоторое время, потом встал и пошел в близлежащий магазин, откуда вышел с бутылкой сладкой газировки и пачкой сигарет, и снова уселся на то же место. На двери суда он больше не смотрел, взгляд его рассеянно блуждал по верхушкам деревьев, то и дело соскальзывая на припаркованные вдоль улицы автомобили.
Спустя примерно минут тридцать он ленивой походкой подошел к белым «Жигулям», на которых приехал Романов с двумя женщинами, осмотрел машину со всех сторон и вернулся к своей скамейке. Достал из внутреннего кармана куртки блокнот, полистал, нашел нужную страницу и что-то записал, убрал блокнот и снова предался ленивому созерцанию окрестностей. «Как плохо, что Москва такая безлюдная, – думал он. – Меня видно со всех сторон. Раньше в этом месте всегда бывало много народу, мальчишки гоняли мяч, ремонтировали дорогу, и тут постоянно сновали рабочие и дребезжала техника. А теперь все как будто вымерло. Одни старики остались, которым нечего делать и которые целыми днями разглядывают прохожих. И меня запомнят. Да ладно, пусть запоминают, я здесь все равно больше не появлюсь. Если, конечно, повезет. Но мне должно повезти, обязательно должно. Не может быть, чтобы не повезло».