Владимир Порудоминский - Частные уроки. Любвеобильный роман
«Кафе-мороженое» на улице Горького... То, давнее, первое, еще довоенное, которое в самом низу, ближе к Охотному ряду... Заветное место... Культура дружеской встречи в «учреждениях общественного питания», утраченная после революции, начала восстанавливаться лишь в нынешние годы. Слишком долго продовольственный вопрос (вечная «продовольственная проблема», как значилось в государственных и партийных документах) портил нас не хуже, чем обернувшийся поговоркой вопрос квартирный. В стране карточек, пайков, норм, нехваток, очередей было нелепо, после немалых усилий заполнив собой место в этом самом «общественном питании», отделенном от остального мира забронзовевшей вывеской «Свободных мест нет», пренебречь возможностью питаться. Назначить любовное свидание за бутылкой легкого вина, вести деловую беседу, потягивая через соломинку коктейль или просто задуматься о своем над чашечкой остывающего кофе. Любовное свидание, деловая беседа, думы о настоящем, былом и грядущем непременно оказывались гарниром к дефицитному шницелю или киевской котлете. Лишь пожалованное однажды в добрую минуту по высочайшей прихоти москвичам кафе-мороженое образовалось учреждением, в котором питание не оттесняло на задний план, но, радуя вкус, обоняние и осязание, сопровождало иные человеческие потребности. В карточке меню — несколько сортов пломбира (нашего, советского, лучшего в мире!), прохладительные напитки, ничего более; алюминиевые вазочки с тремя-четырьмя разноцветными шариками не загромождают пространства покрытого матовым стеклом стола, невесомые ложечки незамечаемо, не требуя усилий, погружаются в схваченную искусственным морозом сливочную массу, — ничто не мешает ни взглядам, ни речам, ни случайным прикосновениям. Шофер такси, приданный горожанину в качестве одного из главнейших толкователей происходящего в обитаемом мире, поучал меня: «Ты девку в кафе-мороженое тащи. Там она на харчи не отвлекается. Быстро ведешь к цели. И недорого. Ну, триста грамм она съест, ну, четыреста. Больше не осилит — зубы лопнут»... Сколько оно перевидало-переслыхало, заветное наше кафе-морженое!.. Объяснения в любви и ненависти, детский лепет и служебный спор, беспечную болтовню и судьбоносные решения... И вдруг... Да звучало ли здесь когда такое: «Я не люблю мороженого». Встреться эти женщины часом раньше — двери кафе, тяжелые, как у готического собора, были бы еще заперты на семь затворов; начнись часом позже гроза — водные потоки ринулись бы на них в отдалении от указанных дверей. Но вот надо же: назначенное время встречи, и час открытия кафе, и гром, сотрясший небо и земную твердь, — всё пересеклось в одной точке, помеченной первым полуденным звоном кремлевских часов.
Сережина мама любила мороженое, но лакомиться им вместе с Жанной чудилось ей началом капитуляции. Чтобы не выглядеть смешной, она заказала стакан газированной воды с малиновым сиропом, но и к нему не притронулась: постукивая пальцами по столу, недовольно присматривалась (это мешало ей говорить), как Жанна — с некоторой страстью даже — берется за соблазнительные шарики ассорти. Жанна заранее знала, что станет говорить сидевшая напротив женщина, от которой, даже в кафе-мороженом, на нее веяло холодом, ей стократ интереснее было, о чем весело болтают вбежавшие следом за ними с дождя молодой отец с маленькой дочуркой, но что делать — женщина, сидевшая напротив, заговорила, и нужно было слушать, во всяком случае, делать вид, что слушаешь, слегка отодвинув вазочку с пломбиром.
Ну, конечно, Сергей совсем сошел с ума, грозит тотчас бросить институт, и, если Жанна любит его, то должна помочь, речь, собственно, о двух-трех годах, защитит диссертацию — и он свободный человек, пусть себе делает, что хочет, она, например, и ее будущий муж, отец Сергея, ждали четыре года и прочее.
«Я ведь обещала: со мной у вас хлопот не будет, — сказала Жанна и, чтобы не смотреть на Сережину маму, снова потянула к себе вазочку. Подтаявшее мороженое, расползаясь, перемешивалось, как краски на палитре живописца. — Я уже и письмо послала в наш областной пединститут». (Ей показалось, она помнит, как лязгнул железный козырек почтового ящика, сглатывая конверт.)
«И как вы полагаете, пришлют заявку?» — в тоне Сережиной мамы сквозил заведомый интерес.
«Отчего не прислать? Им кадры нужны. А не пришлют, комиссия еще куда-нибудь направит. Сибирь-то вон какая! Одна наша область равна по территории, кажется, двум Франциям. Или — Италиям. Недаром шутят: в московские вузы охотно набирают студентов из мест отдаленных, а выпускников направляют в места еще более отдаленные».
Сережина мама поморщилась в улыбке.
Вот так-то, товарищ Гусев, подумала Жанна, добрая фея, похоже, за вами в карете шестерней не поспешит.
«Так я скажу Сергею о вашем решении?»
«Отчего же?.. Я и сама скажу. Я ему ничего другого и не говорила».
«Сейчас главное ему не помешать».
«Ну, конечно. Какая наука, если сразу жена, дети! Гении, какого ни возьми: как жена, дети — одни проблемы...»
Дождь между тем кончился. За широким, во всю стену окном ярко светило солнце. Посетителей в кафе сразу прибавилось. «Вам в какую сторону?» — заторопилась Сережина мама. «Я еще посижу немного». Жанна видела, как Сережина мама прямой походкой балерины прошла по улице мимо окна. За соседним столиком девочка жадно припала перемазанным ртом к стакану с красной газировкой. «Погуляю напоследок!» — решила Жанна. Она, похоже, и вправду верила в эту минуту, что письмо отправлено и, может быть, ответ уже получен, — когда еще придется сидеть в этом манящем заведении, из окон которого видна темная кирпичная кладка кремлевских стен и башен. Куранты на Спасской башне прозвонили торжественное вступление и следом сиротливо отмерили один удар. «Еще двести граммов, — попросила Жанна официантку. — Одного крем-брюле, пожалуйста».
«...Ах, как хорошо, когда темно!.. На ощупь всё ближе... А потом можно вдруг взять и заснуть. Проснешься, а ты тут. Вот твоя рука, вот плечо. Ау, Сереженька, это я к тебе стучусь! А ты: „что? что?“ — крепко спишь, ничего понять не можешь...»
«Я два года один не осилю. Брошу всё и — к тебе».
«Осилишь, Сереженька, осилишь. Два года быстро пролетят. Да я и приезжать буду, на каникулы, в отпуск. Я с комендантшей договорюсь — она мне всегда койку выделит. Ты только не тяни, не старайся соединить фонограф с лампочкой накаливания. Это так Жорка Р. про тебя говорит. Ты сперва только фонограф — а потом уже и лампочку».
«Эдисону, чтобы лампочку изобрел, жена каждый день выдавала кружку молока и яблочный пирог, пай. А кто меня будет пирогами кормить?»
«Мама накормит. И молочка принесет».
«Мама устала, — сказал Сережа. — Ты заметила, какие у нее глаза усталые?»
Сережина мама снова стала выходить в ночную смену. Волю нам дает напоследок, понимала Жанна. Когда она переступала порог Сережиного дома, «теремок» встречал ее холодным дыханием ожидаемого крушения. Но очень уж хорошо было с Сережкой, вдвоем, в темноте.
«Приеду, распишемся, комнату снимем. А пока денег накоплю. Там, у нас, на Востоке, зарплата повышенная. Частные уроки давать буду. Я и теперь откладываю».
«Ученик-то твой как? Поумнел?»
«Натаскиваю понемногу...»
Глава двадцать пятая. Сейчас и два года спустя
За последнее время отец сильно постарел. Его седые волосы стали тонкими и легкими. Читая, он часто поднимал глаза от книги и, заложив пальцем страницу, долго смотрел куда-то перед собой, куда другим не дано было заглянуть. Я осторожно подходил к нему и целовал его, чувствуя губами беззащитную тонкоту его пульсирующего жилкой виска. Он улыбался, точно пойманный на чем-то, что хотел бы скрыть, и пересказывал какую-нибудь вычитанную в книге мысль, которая, следовало предположить, и побудила его задуматься. Мать взялась пересматривать свои записные книжки, куда годами, хотя и не систематически, а по наитию, заносила впечатления об увиденном, пережитом и прочитанном, что-то в них густо зачеркивала чернилами, некоторые страницы вырывала вовсе. Особую ее заботу составляли бережно хранимые письма. Раньше отец часто ездил в командировки, между ними была договоренность: если расстаются, писать друг другу ежедневно. Отец пожимал плечами: даже в трудные тридцатые годы, когда каждое запечатленное на бумаге слово могло грозить бедой, мать не устраивала таких ревизий. Она отвечала, что не страшится запретного, но не хочет оставить на расхищение чужим глазам заветное (на этот счет у нее имелись какие-то французские стихи). «Если бы Пушкин успел последовать твоему примеру, — смеялся отец, — мы бы многого о нем не узнали». (Незадолго перед тем торжественно праздновался Пушкинский юбилей.) «Вряд ли он, бедный, желал, чтобы мы узнали то, что узнали», — сказала мать и разорвала очередной листок.
Томительное предчувствие неизбежного расставания сгустилось в воздухе нашего дома. Никакой заявки с предполагаемого места будущей работы я так и не получил. Впрочем, как объяснила нам, иронически прищурясь, Наталья Львовна, наличие заявки еще не повод для комиссии по распределению удовлетворить ее: комиссия, как правило, имеет собственные соображения относительно судьбы каждого из выпускников. Я не боялся распределения. Тоскливое нежелание разлуки с домом, с Москвой соседствовало в моей душе со стремлением к чему-то совсем новому, неведомому, нежданному: если ехать, то не в какой-нибудь провинциальный среднеполосный гарнизон, а туда, где сама география (наивно казалось мне) предполагает необыкновенность жизни, — на Камчатку, на Памир, в пустыню Каракум; я не предполагал всей мудрости детских стихов о человеке, отправившемся путешествовать в отцепленном вагоне: где ни проснется, он всё равно в Ленинграде. Рано утром, еще не одеваясь, я лез в почтовый ящик за газетой (почтовые ящики размещались тогда не в нижнем помещении подъезда, а на двери каждой квартиры, — бедолаги почтальоны ни свет ни заря истаптывали снизу доверху лестницы отведенных им для обслуживания домов) — отец любил развернуть газету за утренним чаем. Он сдержанно, хотя и с интересом, воспринимал даже самые жгучие новости: нечто существенное было им давно обдумано и уяснено, — то, что произошло сегодня, даже самое необыкновенное, так или иначе укладывалось еще одной подробностью в созданную его раздумьями и воображением картину целого. «Странно бороться с псевдонимами в стране, где ничто не носит своего подлинного имени, даже сама страна и ее руководители», — он отложил газету, обозначив этим, что главное в нынешнем номере схвачено им и перерабатывается. «Может быть, тебе и в самом деле попроситься на Памир», — повернулся он ко мне (я не понял, шутит он или говорит всерьез). Рука у матери задрожала, она быстро поставила чашку на блюдечко: «В этом, конечно, много романтики, но, ты полагаешь, он найдет там что-либо подобающее?» Отец улыбнулся едва заметно: «Ну, по крайней мере, с Памира видно далеко».