Лоренс Даррел - QUINX, или Рассказ Потрошителя
Дядя Фред и тетя Мейбл зевали,
За завтраком почти что засыпали.
Забыли, что сказала им цыганка:
Не стоит делать это спозаранку.
Но в этом, по крайней мере, чувствовалась традиция мюзик-холла, равно как и шекспировская традиция. Однако такие представления скорее отпугивали, потому что весь этот «фольклор» оплачивался туристическими организациями — чтобы иностранцы чувствовали себя в Авиньоне как дома. В самом деле, иностранные гости пока не очень-то сюда стремились. Послевоенный город пока походил на некое чистилище, ибо еще не был уверен в своих возможностях и привлекал исключительно тем, чем был известен до войны, знаменитыми историческими памятниками.
Слава богу, весна уже была не за горами, вместе с солнцем и теплом, и появилась возможность перенести утренние процедуры — массаж и упражнения йоги — на более удобное место, то есть на плоские камни вокруг плотины с тяжелыми каменными столбами и вокруг заброшенного гумна. Здесь река содрогалась от наслаждения, ласкаемая ладонями водных лилий. Здесь можно было лежать, дремать, читать под убаюкивающую музыку воды, падающей с плотины, сооруженной еще римлянами. Констанс не давала никаких послаблений пациенту. И Блэнфорд, хоть и ворчал, но подчинялся своему личному врачу — целиком и полностью. Однако, стоило послушному пациенту ощутить на своей спине ее крепкие опытные руки, как ему становилось не по себе: из-за этого ее массажа у него возникала эрекция. И он боялся, что она узнает об этом. А она все знала… и ужасно на себя злилась. Это пройдет, считала она — чем ближе знаешь, тем меньше почитаешь! Надо продолжать. И разговаривать на разные отвлеченные темы.
— Должна признать, Обри, с вами поработали на славу.
В ответ на это он пробурчал:
— Да, сделали все отлично. Я теперь, как дорогая теннисная ракетка, лучшие в мире струны и стальные провода. Я невероятно удачлив. А теперь еще ваш массаж…
На пользу шло и плавание. Они одновременно отталкивались от дна и плыли рядом вверх по реке, среди лилий, иногда переговариваясь, иногда в дружелюбном молчании. Между ними возникла какая-то особая близость, они поначалу и сами не могли понять, что это за чувство. Занимаясь его спиной, она как будто с ним разговаривала — без слов.
«Как странно, что ты стал моей первой любовью, самой неудачной любовью, — словно бы говорила Констанс. — Ты единственный, с кем мне совсем ничего не удалось добиться. Ну, конечно же, я… я тоже твоя первая любовь… ты тоже в меня тогда влюбился, я была дурой, но не до такой степени, чтобы не понять этого. Но почему у нас ничего не вышло? Тогда я решила, что ты холодный, занятый только собой эгоист. Однако теперь, оглядываясь назад, я думаю, что это была просто-напросто робость. Питомцы английских школ часто страдают аутизмом, а уж когда им приходится общаться с девочками, ни о какой предприимчивости не может быть и речи».
Массаж усыпил Блэнфорда, словно кота, и Констанс нахмурилась, потому что его психика реагировала на массаж, словно на ласку, но как врач она добивалась совсем иной реакции.
— Обри! Проснитесь! Пора поплавать. Солнце уже садится.
Он поворчал, но согласился.
— Мне снилось, что мы были вместе, — мрачно произнес он. — Наконец-то это произошло. Вы ведь были моей первой любовью.
Констанс нахмурилась и неохотно кивнула.
— А я — вашей, да?
Она, немного помолчав, призналась:
— Да еще какой!
Довольно долго ни тот ни другая не решались заговорить.
— Проклятье! — наконец воскликнул Блэнфорд. — Как вы думаете, что, черт подери, нам помешало? Это можно исправить?
Она засмеялась и печально развела руками.
— Нет, конечно же! — однако голос у Констанс был веселый. — Только взгляните на себя, на меня… Мы изрядно потрепаны войной, и не только ею, да еще сказались годы, и весьма непростые годы… В общем, мы оба с вами промахнулись!
Ужасно, нет, невыносимо было думать, что она права. Неожиданно он осознал, что всегда лелеял в памяти ее образ — даже когда ее не было рядом, даже когда он как будто забывал о ней. Даже и тогда она не покидала его мысли и его сердце.
— Вы всегда были со мной. Мне кажется, я не принял ни одного решения, не продумал ни одной мысли без вашего участия. Да-да, даже когда вы были с Аффадом, то все равно оставались моей путеводной звездой! Странно все-таки! С любой другой женщиной это называлось бы «любовью». Но я не смею произнести слово «любовь»! Я боюсь, что вы станете возмущаться!
— У меня нет сил на флирт. Но я не отчаиваюсь, в каком-то смысле я все еще открыта для нового чувства. Однако мое мироощущение изменилось. После его смерти мне стало ясно, правда, не сразу, что я не смогу больше любить, как прежде: безоглядно, в трепетном безумии. Как ни парадоксально, новая свобода, которую я обрела после его смерти, подарила мне способность любить правильнее, лучше и в то же время оставаться хозяйкой самой себе. Свобода — но и более глубокая, более чистая любовь. Ну да, я больше не смогу полностью кому-то подчиниться, каким бы сильным ни было чувство. Теперь я стою на пороге среднего возраста, видимо, в этом все дело.
Он слушал ее молча и с опаской, так как нет ничего более безнадежного, чем женщина, которая пытается анализировать природу любви, тысячи ее форм и вариантов.
— Я наблюдал за этим прелестным мальчиком. Вам удалось так много ему дать, что вы заслужили право называться его матерью, — сказал Блэнфорд. — У него есть великолепное ощущение самодостаточности, отчужденности от суетных радостей. Наверняка он станет художником. Он не строит иллюзий, когда глядит кругом — зато как будто проникает в глубь вещей, видит их первичную суть, их тоску об истинном Боге! Но это на поверхности, а как передать его потрясающую отрешенность? И я был таким же, аутистом, совершенно чистым, но, к сожалению, больше не буду таким для вас — никогда. Если бы вы тогда пробудили меня от смертельного сна, я бы молился на вас весь остаток жизни! Увы, нет, этого не случилось, мне было суждено и дальше спать, много лет, прежде чем догнать вас на этих камнях, после долгой и несчастной войны. До чего же причудливо распоряжается нами жизнь!
Не менее причудливой оказалась судьба записей Блэнфорда, которые он так старательно развеял по ветру, и тот понес их на все четыре стороны. Множество листков кружило над городом, любопытные цыганята стали ловить их и показывать своим родителям. А те, само собой, потащили их к торговцу книгами, и вскоре Тоби предложили купить стопку исписанной бумаги. Он тотчас узнал почерк: это были дневники Блэнфорда. Блэнфорд немедленно пожелал перекупить их у Тоби, решив, что счастливое спасение записей было предзнаменованием успеха будущей книги, уже начинавшей, безусловно, влиять на его будущее. Он уже чувствовал себя более или менее окрепшим, настолько, что стал постоянно думать о том, чем же заняться в будущем. Как же все-таки замечательно, что небольшой доход давал ему возможность зарабатывать деньги литературным трудом. Было бы обидно, считал он, если бы пришлось думать о романе только как о работе, дающей средства к существованию, не позволяя себе сладких долгих творческих мук. И еще его терзало вот что: сколько времени он будет поддерживать братские отношения с Констанс? Это не может продолжаться вечно, в таком виде, без хоть какой-то физической близости… или может? У него ныла грудь, когда он думал о ней! До чего же глупы люди! Он лежал, затаившись, чувствуя на своей спине и плечах сильные пальцы, и листал страницы, побывавшие в руках цыган. Писатель выкупает собственные записи — вот комедия!
Медитация — искусство или наука?
Обсудить.
Блондинки не романтичны и не безупречны.
Обсудить!
Вдохни кислород — и тишина[136]
Станет Высшей Безмятежностью!
К этому Сатклифф добавил: «Однако индус не просто думает о возвышенном, он и дышит через раз. Нас небеса хранят от таких напастей, но в теологическом смысле он, в основном, прав».
И еще: «Самодовольство — вот наше проклятье! Если бы мы только могли помолчать, дать возможность природе говорить, то непременно узнали бы, что Счастье, нет, Блаженство — дано от рождения!»
Как известно, обстоятельства порою могут изменить все в одночасье. Очень скоро Блэнфорд и Констанс бросились в объятия друг друга — благодаря вновь возникшей привычке вместе плавать по вечерам. Лето еще не набрало силу, но уже две недели стояла жаркая погода, по-настоящему летняя, и это заставило их вспомнить прежние подвиги. Когда-то они любили нырять, поставив на скалу шипящую керосиновую лампу, принесенную из дому. В призрачном желтоватом свете, который то еле теплился, то ярко вспыхивал, среди лилий был виден поблескивающий кружок воды, в этом месте течения почти не было. Не следовало заплывать за его пределы, там было и чище и безопаснее, но это не всегда удавалось из-за сильного течения у самой скалы. Тем не менее, учитывая, что плаванье было важной частью лечения, что оба были хорошими пловцами, и что даже в одиночку каждый мог бы справиться с течением, все это было не так уж страшно. Но однажды случилось вот что. Констанс ушла вперед, Блэнфорд, как всегда, медленно, враскачку, шагал по саду, видя впереди, на скале, неровный свет лампы. Он услышал, как Констанс нырнула, потом как она поплыла, хлопая по воде руками — в таком порядке. Трудно сказать, отчего ему показалось, будто что-то не так; возможно, он уловил досадливый вздох, когда она переворачивалась на спину — когда вдруг почувствовала, что ноги и бедра сводит судорогой… это была реакция на слишком холодную воду. Однако сильное течение не давало времени на размышление, надо было действовать немедленно, притом что берега как такового не было, ведь под лилиями — метра три ила, до дна не добраться.