Альваро Помбо - Остров женщин
Виолета смотрела на меня с удивлением, даже с испугом. Теперь она все реже со мной разговаривала, да и я с ней. Она много рассказывала о кавалерах, которые к ней приходили, иногда спрашивала, какое платье ей больше идет, часто упоминала мать Марию Энграсиа, которая, по-видимому, осуждала ее поведение, и отца, о котором теперь, когда он был рядом, она отзывалась с меньшей симпатией, чем когда он был далеко и она считала его потерянным или несправедливо обиженным нами.
В тот год слово «близость», которое раньше я использовала для обозначения отношений с другими людьми, теперь стало означать исключительно мои отношения с самой собой. Суть их заключалась в разделении моего Я на судью и подсудимого. Это слово и всю жизнь разделило на две части: внешнюю (куда входили не только все Виторио и Оскары, вместе взятые, но и мир в целом) и внутреннюю, центром которой были я, мои вещи, моя природа, мои брат и сестра, моя мама. Отсюда я выводила смысл брака как наличие или отсутствие близости; с моей точки зрения, брак был полной нелепостью, так как пытался соединить несоединимое: чуждый внешний мир с потаенным внутренним. И главная его тайна заключалась в том, что я не желала — или мне так казалось — никаких ласк. Наше тело отвратительно, когда оно связано с другим, тогда вместо нежности рождается стыд, вместо доверия — напряженность, вместо искренности — учтивость. Внешний мир может остаться реальным и притягательным, только если держать его на разумном расстоянии. Единственной допустимой точкой соприкосновения между мной и кем-то другим, единственным вариантом физической близости был танец — ча-ча-ча или императорский вальс, не важно, я вообще обожала танцевать. В тот год на вечеринках я танцевала без устали, молча, ничего не пила, даже воды, и ни разу не присела между танцами. Когда пришло лето, я подумала, что начинаю походить на тетю Лусию.
~~~Я перестала следить за собой, переодеваться, смотреться в зеркало, считая себя неженственной, даже перестала есть. Голод словно придавал мне силы, но одновременно я чувствовала себя по-идиотски, потому что постоянно думала о еде. На втором курсе я прославилась тем, что пропускала занятия и вызывала неудовольствие экзаменаторов, благодаря чему впервые стала центром внимания. Я вела себя надменно и дерзко, чувствовала, что могу громко задать любой вопрос и ответить тоже на любой. Я утверждала, что на первых двух курсах меня интересует только греческий, и в этом была искренна, но в целом строила из себя невесть кого и не болтала без умолку, как раньше. Не быть же такой пустомелей, как остальные мои ровесники… Делая вид, что кавалеры меня не интересуют, я старалась окружить себя самыми красивыми, а их в провинциальной Летоне с ее священниками и мессами, единственной центральной улицей, сомнительными кафешками и старинными застекленными деревянными балконами, сверкавшими, как бриллианты, в редкие зимой солнечные дни, было не так-то много. На моем факультете, который в те годы сильно расширился, были девушки со всей провинции, потому что многие хотели изучать гуманитарные науки, не уезжая при этом далеко от дома. Для юношей в университете был четырехгодичный курс права, а вне университета — Училище морских инженеров, Школа агротехников и ветеринарный институт. Неподалеку от университета находилось учебное заведение, где готовили секретарш, на которых мы, студентки философско-литературного факультета, смотрели свысока. Этот студенческий мирок четко отражал социальные различия, существовавшие еще до войны и усилившиеся после нее. Все знали, что я не похожа на остальных, все слышали о моей семье и двух наших домах в Ла-Маранье, в гордом одиночестве стоящих на берегу моря. В школе я этого не замечала, но оказывается, для жителей Летоны и провинции наша семья была окружена особой аурой, таившей в себе некую опасность или по крайней мере ее предвестие, и неожиданно эта провинциальная любовь к таинственности сыграла мне на руку. Университетские преподаватели сразу поняли, кто перед ними, узнав мою фамилию, что добавляло мне загадочности и своеобразия. О таком я не могла даже мечтать, хотя никогда не упускала случая похвастаться своей семьей. Я чувствовала себя такой важной персоной, что одевалась нарочито неряшливо, только более строго, чем другие девушки, без всяких там побрякушек, колечек и бантиков. Я нарочно не смотрелась в зеркало, потому что считала необходимым появляться на факультете кое-как причесанной, в доставшейся от мамы или тети Лусии юбке и совершенно не подходящем к ней свитере. Это было очень весело — выбиваться из студенческого сообщества, намеренно и в то же время походя добиваясь нужного эффекта, превращать посещение или непосещение занятий или бара в целое событие, чреватое комическими последствиями. В те годы я с упоением играла роль насмешницы, склонной к нелепостям и эксцентричности, и эта роль прекрасно мне удавалась.
В молчаливом восхищении своих подружек я видела упрощенный вариант собственного восхищения мамой и тетей Лусией. Для того чтобы образ Ла-Мараньи и нашей семьи, созданный в Сан-Романе и других местах, оставался на высоте, я вела себя весьма экстравагантно: всегда казалась немного отрешенной, словно парящей надо всем, недоступной и при этом находящейся в центре внимания. Как ни глупо это теперь звучит, но я считала себя воплощением всех достоинств и недостатков, всей неординарности и значительности женщин нашего дома. Я должна была быть такой, как они, и мои подружки по факультету поняли это раньше, чем я. Но будущее показало, что они, как и я, ошибались.
~~~— Тебе кажется нормальным, как тетя Лусия ведет себя с Томом? — спросила Виолета.
— А как она себя ведет? По-моему, обыкновенно, — ответила я.
— Знаешь, что я думаю? — снова спросила Виолета.
— Что?
— Я думаю, тетя Лусия уже не такая красивая, как раньше. Ты заметила, например, что теперь она все время носит на шее платок или надевает свитера с высоким воротом?
— Да, и что?
— А то, что на шее у нее начали появляться складки, так как шея у женщин стареет быстрее всего. Она сама говорит, что худеет и что в старости женщина или худеет, или толстеет. Я вот ни за что не похудею, ты — может быть, а я нет, и тем более не потолстею, всегда буду, какой надо, худой, но не тощей. И я не собираюсь жить тут всю жизнь, и замуж ни за кого из местных не собираюсь.
— Да ты что, Виолета? Не важно, что ты собираешься или нет, важно, что ты будешь чувствовать, когда встретишь мужчину своей мечты…
— Папа говорит, нет ничего хуже, чем выйти замуж за красавца, нужно выходить за того, кто больше подходит, пусть даже он будет не очень красивый, потому что неподходящие всегда красивее подходящих.
Нужно сказать, Виолета весьма забавно рассуждала на такие темы. Я бы с удовольствием обратила все в шутку, но тогда я не узнала бы, о чем Виолета в свои восемнадцать действительно думает, а я обязана была быть в курсе. Сознавать это было приятно, и не потому, что давало мне власть над ней, а потому, что делало сопричастной общему делу — вместе с мамой и матерью Марией Энграсиа нести за нее ответственность. Поскольку я понимала, что в этом возрасте с Виолетой нельзя говорить как попало, я, подлаживаясь под ее легкомысленный тон, решила осторожно перевести разговор с тети Лусии и Тома на нее саму.
— А что говорит мать Мария Энграсиа? Не думаю, что она будет в восторге, если ты выйдешь замуж не по любви, а по расчету. Брак — таинство любви, и тебе это известно не хуже меня.
— Мать Марию Энграсиа я в таких делах слушать не желаю. Знаешь, что она хочет, чтобы я сделала?
— Нет, не знаю.
— Конечно, не знаешь, но как ты думаешь, чему, по ее мнению, я должна посвятить свою жизнь?
— Наверное, стать монашкой.
— Как ты узнала? Она тебе тоже это предлагала?
— Да ты что! Просто я знаю, на что она способна.
Виолета была искренне удивлена, что я сразу отгадала, и это лишний раз свидетельствовало о ее наивности, так как, на мой взгляд, мать Мария Энграсиа была абсолютно предсказуема. Желая еще больше удивить ее, я добавила:
— Она хочет, чтобы ты стала монашкой, поскольку убеждена в твоем призвании. Именно потому, что, скорее всего, у тебя его нет, мать Мария Энграсиа, будучи монашкой до мозга костей, уверена в противоположном и считает, что лучше нас всех и конечно же лучше тебя самой знает, к чему ты склонна. Так?
— Более или менее, хотя говорит она по-другому. Когда она говорит, мне иногда кажется, что где-то в глубине души я сама этого хочу. Она думает, я святая, а то, что я люблю погулять, что у меня без конца новые кавалеры, что я тщеславная и заносчивая — это якобы потому, что сердце у меня еще не успокоилось, и успокоится оно только тогда, когда я вручу душу свою и тело Господу нашему Иисусу Христу. Поэтому лучше всего, если я стану монашкой, как она, ведь, по ее словам, она в молодости тоже была кокеткой, и у нее даже был жених из Мадрида, из знатной семьи, и этот парень сходил по ней с ума, но мать Мария Энграсиа сказала ему: «Прости, Альберто, что разбиваю тебе сердце, но в жизни нет ничего выше Господа нашего Иисуса Христа». С тем она его и оставила, а сама отправилась в монастырь Адоратрисес в Мадриде и умоляла ради Бога принять ее, чтобы она могла полностью посвятить себя Господу. Теперь вот она тут, у нас… А еще она рассказывала, как у нее дома все радовались, и плакали, и устроили ей праздничные проводы, словно она первый раз выезжала в свет, хотя на самом деле она от этого света укрывалась, чтобы никогда не выходить замуж и посвятить свою жизнь Господу. Ее божественный супруг — Иисус Христос, с ним она обвенчана, поэтому, как и все монахини, носит на безымянном пальце правой руки золотое кольцо и должна быть верна ему, как обычная женщина — своему мужу.