Марсель Байер - Минуя границы. Писатели из Восточной и Западной Германии вспоминают
На третий год любимым блюдом стали макароны с томатным соусом, «Лорелею» я зачеркнула и написала вместо нее «замок Остершпай». А так все осталось по-прежнему. Что я тайно учу язык суахили, я конечно же скрывала. Как и другие важные вещи. Наверное, эти письма впервые показали нам, что и такое бывает: все верно, но все неправда.
С утра мы составляли список покупок, из-за чего семейный поход по магазинам становился торжественнее обычного.
Обычно мама радовалась, представляя, как укладывает гуманитарную помощь в корзинку и относит на кассу. Поэтому она предоставляла и мне свободу выбора. И ничего хорошего: только я выберу, например, лосось-суррогат, как она начинает упрекать — мол, я подыскиваю только то, что мне самой не по вкусу. Во-первых, это неправда: лосось-суррогат мне нравился хотя бы своим чрезвычайно убедительным цветом, да и кто мог знать, попадут ли наши дары в семью, разделяющую мои вкусы?
А вот драже и «бебибель» всегда оказывались в корзинке для Восточной зоны, и на опустошенном Западе я открыла для себя значение слова «жестокость».
Каждый год мама особенно долго думала над кофе: разумеется, «Онко», но какой? Выбор был в пользу дорогих сортов: уж дарить, так дарить. Для противников кофеина — кофе «Хаг». Затем ореховая паста, шоколадные ломтики «Эсцет», графшафтерский золотой сок (этот сироп из сахарной свеклы я отдавала братьям и сестрам с чистым сердцем), сахар, молоко, конфеты «Мон шери» и мармеладные медвежата. Тунец с овощами.
При оплате мамино лицо выражало обеспокоенность, но стоило ей закрыть кошелек, как это выражение исчезало. Корзинка полная, а для нашей семьи ничего — под конец года план выполнен.
Некоторые подарки — не сахар и не муку, разумеется — празднично упаковывали, свободное место заполняли древесной стружкой (газетная бумага была запрещена) и грецкими орехами. На самый верх — то самое письмо, потом снова рождественская бумага, две еловых веточки и листок с адресом семьи и обязательным списком упакованных продуктов. Учительница прилаживала ручку, и готовая посылка выглядела как посылки, нарисованные над словом «посылка» в учебнике немецкого для первого класса. Солидно и профессионально.
В эти дни класс превращался в мастерскую: мы паковали, перевязывали и пели рождественские песни.
«Время зимнее пришло, радость людям принесло!»
В сочельник снова пели, а в каждом окне, выходящем на улицу, стояли свечки — такие, как на кладбище, в красных стаканчиках, — дескать, их свет доходит до братьев и сестер.
Я спросила у отца, где находится Восточная зона. Он ответил:
— Конечно же на востоке.
И добавил:
— В каждом доме.
Потребовались пояснения. Они оказались довольно резкими и бесполезными. Только напугали.
— Восточная зона — как запретная комната в замке Синей Бороды, — объяснил отец. — Комната — это часть замка, но в ней скрыта великая тайна, опасная тайна. У которой есть свой ключ.
Мне было неприятно вспоминать сказку, я боялась залитой кровью комнаты. И мне совсем не хотелось открывать дверь в Восточную зону. Но ведь я знала любую комнату в нашем доме, даже чулан, угольную и кладовую. Виды из всех окон, запахи во всех помещениях.
Тогда я поняла: помещения снаружи и помещения внутри — братья и сестры!
Кровное родство.
И стала испытывать страх перед всеми комнатами.
Томас Хюрлиман
КРОЙЦБЕРГ
© Перевод А. Егоршев
Когда Берлин был разделен на две половины и одну из них — западную — окружала охраняемая днем и ночью стена, на краю западной части города простирался район, который, не являя глазу сколько-нибудь заметных возвышенностей, назывался Кройцберг[34].
Получив аттестат зрелости в швейцарской монастырской школе, молодой человек по фамилии Тоблер[35] с чемоданом в руке приехал в город, обнесенный оградой из бетонных плит. Учился он то одному, то другому, семестры чередовались семестрами, моды вспыхивали, чтобы вскоре угаснуть, и постепенно, мало-помалу, Тоблер оказался захваченным каким-то мутным потоком, который вынес его за пределы центральных кварталов, стал швырять сначала из квартиры в квартиру, а потом из каморки в каморку. Неудивительно, что жилища эти становились — от порога к порогу — все теснее, все сумрачнее, все дешевле. Тоблера это устраивало. Каждому новому поколению, отметил он в записной книжке, надлежит быть лучше своих предков. Следовательно, ему, сыну порядочных родителей, не остается ничего иного, кроме как медленно опускаться на дно. Написано это было серебряным карандашом, и то ли потому, что с родины перестали приходить чеки, то ли потому, что он хотел покрасоваться своей нищетой перед самим собой, но Тоблер пошел в ломбард, заложил карандаш и кольцо, а записную книжку, которую хранил до тех пор как зеницу ока, бросил с моста в канал. Что теперь? Куда дальше? Тоблер не знал. Записная книжка медленно тонула в ржаво-коричневой воде.
Однажды после полудня он оказался единственным пассажиром в вагоне метро на станции «Силезские ворота». Динамик надтреснутым голосом объявил, что здесь конечная. Станция высилась над улицей, напоминая палубную надстройку выброшенного на берег океанского лайнера. Возле поручней Тоблер закурил сигарету. Скоро ему двадцать пять. У него была уйма времени и не было цели. И тогда, подняв воротник пальто, он покинул палубу подземки, чтобы выйти на лестничную клетку с кафельными стенками и спуститься к улицам этого захолустного района. Дверь еще долго хлопала своим крылом за его спиной. От жирных голубей исходило сдавленное воркование. Эта серая плоская местность называлась Кройцберг и расстилалась ниже линии метрополитена. Светясь окнами вагонов, поезд проскрежетал по железному мосту в сторону центра, и Тоблер, спрятав руки в карманы пальто, пошел за последними прохожими, углубляясь в надвигающийся вечер. Пахло горелым: здесь топили углем или брикетами. Фонари росли из асфальта криво — чугунные столбы со стеклянными колпаками, в которых средь синих сумерек подрагивали, шипя, оранжевые язычки пламени. Улица утыкалась в тупик. Церковь была закрыта, за ней тянулся длинный фабричный фасад с разбитыми стеклами. Своими пыльными зазубринами они кое-где образовали звезды, и звезды эти зияли черной пустотой с холодным подвальным запахом. Странно: здесь, на самом краю Западного мира, не замечалось отсутствия огней, не ощущалось отсутствия жизни центральной части города, ее отзвуки воспринимались как глухой шум мельничных жерновов, поминутно разрываемый воем сирен. Нет, в этом темном районе, под сенью железного занавеса, не хватало падающего снега, не хватало снежинок, что, блестя и порхая, опускались бы на землю с красновато-серого неба. Как гавань во время отлива — с осевшими в топкую грязь судами и обнаженными канализационными трубами, — так и SO 36, юго-восток Кройцберга, лежал этой зимой, этой февральской ночью, совершенно бесснежным.
Следуя изгибам погранстены, Тоблер всю ночь кочевал по злачным местам юго-восточных кварталов. Пил пиво, потом водку, потом бакарди с колой. Иногда в нос бил кисловатый запах пота, иногда — сладковатый запах марихуаны. Он чувствовал себя донельзя великолепно и донельзя скверно. Мечтал выудить свою записную книжку из канала на глазах у зуркамповцев. Назовите ее как угодно, хоть топляком, сказал бы он скромно, делайте с ней, что хотите. Он ударил себя кулаком по лбу.
— Чушь, — воскликнул он, — все это — чушь!
И поклялся завтра же с утра сесть за книги и закончить учебу, но уже после очередной стопки забыл, какой предмет выбрал в качестве главного — философию или театроведение. На рассвете встретил трех явно пьющих горькую девах, которые стали хором уверять его, что раньше выступали на подпевках у Ивана Реброва. Причем брали якобы такие высокие и низкие ноты, какие были Ивану не под силу. Да и вообще, заявили они, Иван — сволочь. И когда, забасив утробными голосами, подруги вознеслись до звончайших трелей, Тоблер бросился самой пышной на шею.
— И я тоже, — проговорил он со слезами на глазах, — ex-in spe[36].
Через час он оттолкнул от себя женщину, распахнул дверь и дал сверкавшему утреннему солнцу взорваться в своих зрачках. Преследуемый хмельной тройкой, он смеялся и убегал зигзагами. В глаза вдруг бросилась неоновая надпись: «Последний геллер». «Немедля туда!» — приказал себе Тоблер. Грохот, топот, он поскользнулся, упал, сел — приземлился на пятую точку. Удивленно осмотрелся. Трактир находился в полуподвале, и везде — под столами, под стульями — валялись шахматные фигуры. Шахматные фигуры? Шахматные фигуры! Установив, что все действительно так, и немало удивившись, Тоблер с трудом взгромоздился на стул. Ему захотелось выпить здесь последнюю кружечку пива. Он, мягко говоря, выдохся, и все же знал, что из этой бездны безнадежности уже скоро и так стремительно, как никогда прежде, вырастет вершина его великолепия. Держа кружку обеими руками, он поднес пиво к пылающим губам.