John Irving - Семейная жизнь весом в 158 фунтов
Их смех прокатился по старому треку, эхом отозвался в пещерах под бассейном. Потом они плавали, грелись в сауне; и снова плавали. Я представлял себе, как они осваивали новую территорию, как собаки оставляя повсюду метки.
– Боже, вы хоть разговаривали? – спросил я.
Утч улыбнулась.
Воображаю, сколько яиц они съели – раковина была полна скорлупками до самого верха.
– Ja, мы немного разговаривали.
– О чем?
– Он все время спрашивал, как дела: «Wie gehts?» А я все время отвечала: «Gut! Gut!»
Насколько хорошо? – хотел я спросить с холодной саркастической улыбкой, но невозмутимость Утч среди хлебных крошек и пятен от желтка лишала меня дара речи.
Над нашим кухонным столом висит репродукция картины Брейгеля «Битва Масленицы и Поста». Я затерялся в образах минувшего. Я вообразил себя на картине Брейгеля. Я вошел в его мир; я уменьшился в размерах, надел деревянные башмаки и прошелся по нидерландскому городку.
– С тобой все в порядке? – спросила Утч, но я уже пребывал в 1559 году.
Я вдыхал аромат пекущихся вафель (Пепельная среда[10] была на носу, и обычай требовал масленичного гулянья). Я поеживался, вышагивая в своих лосинах. Мой гульфик слегка натирал.
На великой картине я проталкиваюсь через толпу простолюдинов, мрачных, в темных одеждах. Они топчутся около церкви, но набожностью тут и не пахнет. Женщины торгуют рыбой. Пост и его дружки – тощая баба, монахиня и монах – вот-вот подерутся. Толстяк, оседлавший бочку, весь пропахший кислым элем, символизирует Карнавал. Он крутит на вертеле поросенка, его окружают гуляки в масках со всеми атрибутами веселья и разврата. Около таверны народу гораздо больше, чем у церкви. Я смотрю представление комедии «Грязная невеста». Кажется, кто-то меня трогает, щиплет за зад, улыбки всех женщин одинаково похабны. Я проталкиваюсь через толпу, меня хватают чьи-то руки. Надо быть осторожным, чтобы не наступить на алчущего нищего, калеку, слепца, карлика, горбуна. Тела их повсюду. Женщина в шляпе странницы умоляет меня: «Великодушный сэр, подайте несчастным». Ее рот – темная яма.
Из двадцатого столетия Утч спрашивает меня:
– Ты идешь спать?
Откуда я знаю? Я только придумываю свою жизнь, но на картине я всегда узнавал себя: я вон тот, хорошо одетый. Состоятельный бюргер? А может быть, аристократ? Я никогда точно не мог определить мой статус. Я – в черном плаще, дорогом, подбитом мехом; волосы подстрижены как у школяра, на груди – расшитый кошелек, из кармана торчит молитвенник в богатом переплете, на голове мягкая кожаная шляпа. Я прохожу мимо слепца, но он не просто слеп. Он ужасен, у него нет глаз! Лицо его как бы не завершено – жестокий умысел художника: там, где должны быть глаза, бледная, прозрачная пленка над провалами глазниц. Я даю ему монету, не взглянув на него. Группа монахинь провожает меня застывшими улыбками. Может быть, я – щедрый благотворитель? Они чего-то ждут от меня? Меня преследует, а может, просто идет за мной мальчик, или карлик, и несет что-то вроде мольберта или вращающегося табурета – обычной принадлежности пианино. Это мне? Я художник? А может, я усядусь где-нибудь и начну играть? Между прочим, на картине я – единственный явно не крестьянского происхождения, единственный, у кого есть слуга. И то, что он несет, скорее всего, моя церковная скамеечка. Прочие на картине тоже тащат какие-то сиденья в церковь – грубую крестьянскую мебель. Но только у меня есть слуга, который несет мою вещь. Может, я стряпчий или даже мэр.
Я так и не удосужился выяснить это. Мне приятнее гадать о своей личности и предназначении. Вот я иду от церкви к таверне; это мне представляется очень мудрым. Однажды я придумал историю одного дня, проведенного мною на старой нидерландской площади. Этот сюжет предназначался для моего второго исторического романа, но он так и не был написан. Я продвинулся с ним не дальше того, что попросил взаймы у отца. Это было в 1963 году. Я окончил университет, был молодым разносторонне образованным специалистом, но мне не хотелось впрягаться в работу сразу. Я собирался поехать в Вену, посмотреть оригинал Брейгеля, уточнить характер главного героя и выбрать из масленичной толпы второстепенных действующих лиц. Книгу по мотивам картины Брейгеля я думал назвать «Битва Карнавала и Поста». На какой-нибудь странице книги все персонажи должны были сойтись вместе, как изображено на картине. Я сразу решил, что хорошо одетый господин с молитвенником в кармане – это я, автор книги.
«Не понимаю, как такая наукообразная и претенциозная идея могла прийти тебе в голову», – сказал мне отец.
«На следующий год я буду искать себе преподавательскую работу, – сказал я, – но пока мне хочется отдохнуть и дать хороший старт книге».
«Почему бы тебе вообще не забыть про нее? Разве первой не достаточно? – спросил он. – Лучше я дам тебе денег просто на отдых, на гульбу».
Я решил промолчать: я знал, какого он мнения об исторических романах.
«А ты не хочешь сначала все выяснить насчет картины, а потом уж ехать в Вену? – спросил он. – Может, ты обнаружишь, что главный герой – городской сборщик налогов или фламандский хлыщ! Ведь существует иконография всех картин Брейгеля. Господи, почему бы тебе не проявить хоть малую толику профессионализма и не постараться осознать, что ты делаешь, прежде чем всерьез начнешь это делать?»
Он не понимал; для него все сводилось к плану диссертации, который можно одобрить или отвергнуть. Сотни раз я объяснял ему, что меня волнует не столько история сама по себе, сколько то, к чему она побуждает. Но он был безнадежен – упрямый, законченный фактуалист.
Он дал мне денег; в конце концов, он всегда давал.
«Вообще-то ты получишь все, что тебе нужно», – сказал он. – Боже мой, Вена, – добавил он с отвращением. – Почему не Париж, не Лондон или Рим? Послушайся моего совета и постарайся весело провести время, прежде чем остепенишься. Потом, я думаю, ты женишься. О боже, я уже вижу ее: какая-нибудь графиня, но только по названию. Нищая любительница изящного. Вся ее семья буйных гемофиликов хочет переехать из Вены в Нью-Йорк, но не может оставить своих лошадей. Послушайся моего совета, – сказал отец из своего удобного кресла. – Если уж тебе нужно подцепить кого-нибудь, бери лучше крестьянку. Из них получаются хорошие жены; это сливки женской половины человечества».
Книги, журналы, бумажки сползли с его колен; моя мать, удивленная стояла рядом с ним. Я думал о картине Брейгеля, об отце и о том, в качестве какого персонажа он мог бы появиться на ней: свитки в обеих руках, безногий инвалид, попрошайка – сидит, зажав между культями свой кубок с дурным вином.
«Ты хочешь из картины шестнадцатого века высосать роман! – кричал отец. – Все образование – коту под хвост, лучше уж тогда порезвись. Почему бы тебе не попытаться найти восточную женщину? Из них выходят отличные жены».
После этого артобстрела я уехал в Европу. В аэропорту я попрощался с мамой (отец отказался провожать).
«Слава богу, у тебя достаточно денег, и делай, что хочется», – сказала она мне.
«Да, конечно».
«Я молю бога, чтоб ты вспоминал отца в лучшие его моменты».
«Да-да».
Я попытался припомнить таковые.
«Слава богу, ты получил образование, что бы там отец ни говорил».
«Конечно».
«В последнее время он сам не свой».
«Бог?» – сказал я, хотя знал, что она имеет в виду отца.
«Шутки в сторону».
«Да-да».
«Он слишком много читает. Это его подавляет».
«Я пришлю тебе открытки с видами Вены, – пообещал я. – Самые красивые, какие только смогу найти».
«Просто сообщай нам хорошие новости, – сказала мама, – но ничего не пытайся писать на обратной стороне открыток. Там никогда не хватает места».
«Да-да», – сказал я, вспомнив что еще раздражало моего отца: когда ему писали на открытках. «Они что, думают, будто так могут что-то сообщить?» – орал отец.
При прощании он дал мне записку. Я заглянул в нее, только когда самолет уже пошел на снижение. И тут невзирая на тряску зазвучал поставленный стюардессами «Голубой Дунай» Штрауса. Слащавая и прилипчивая мелодия, шедшая неизвестно откуда, перепугала всех, а стюардессы улыбались своей маленькой шутке. Пассажир, сидящий рядом со мной, пришел в ярость.
«А-а-ах! – воскликнул он, оборачиваясь ко мне; он знал, что я американец. – Я сам венец, – сказал он, – и я люблю Вену, но мне неловко, когда они начинают заводить этого несчастного Штрауса».
Проходившей мимо улыбающейся стюардессе он сказал:
«Почему бы вам не разбить эту жуткую пластинку?»
Он был чем-то похож на моего отца, и тут я вспомнил про записку. Как только самолет коснулся земли, я прочел ее: «Привет толстомясой Вене. Наилучшие пожелания городу-китчу. С любовью, старый добрый папа».
А остальное – история. Эдит Фаллер и я прибыли в Вену и влюбились в своих гидов. Северин сам вызвался быть гидом Эдит, а в моем случае – Утч была нанята официально.