Энтони Берджесс - Мистер Эндерби изнутри
Основная задача осталась незавершенной. Моргая и щурясь, Эндерби заметил, что спал со вставленными зубами, задумался, куда дел контактные линзы, набрался отваги от утренних красок и вымолвил:
— Не вернетесь ли на какое-то время в постель? Я имею в виду, это на самом деле ваш долг. — Весьма остроумная стихотворная импровизация пришла ему в голову, опровергнув обреченно поднятый палец Роуклиффа; Муза пока еще полностью с ним:
По определению, брачный контракт,
Что б там нотариус ни говорил,
Претворяется в законный акт,
Только подписанный моей ручкою, полной чернил.
Произнести стихи вслух не решился. Как бы там ни было, Веста сказала:
— Я давно уж не сплю. Съела омлет в ресторане, теперь ем завтрак, который заказала для вас. Просто круассаны с джемом и всякие вещи. Слушайте, мы отправляемся на небольшую экскурсию. По-моему, будет забавно. Рим увидим. Собираемся в девять тридцать, лучше поспешите. — Взмахнула билетами во вспышке римского утра, потом как бы хрустнула черствым хлебом. — Не вижу особого энтузиазма. Не желаете Рим увидеть?
— Нет. — Задай прямой вопрос, услышишь прямой ответ.
— Вы называете себя поэтом. Считается, что поэты полны любопытства. Я совсем вас не понимаю.
Как бы там ни было, вот они выходят из автобуса средь бела дня, чтоб осматривать обелиск в Цирке Нерона. Гид, признавший Эндерби испанцем, заискивающе объявил:
— Obelisco del Circo de Nerone[82].
— Si, — сказал незаинтересованный Эндерби. — Слушайте, — обратился он к Весте, — я совсем зажарился. Должен выпить. — Но питаться приходилось лишь плотными блюдами — ворота Пинчио и галерея Боргезе, терраса Пинчио и мавзолей Цезаря Августа, Пантеон, и здание Сената, и Дворец правосудия, и замок Святого Ангела, и виа делла Кончилационе. Эндерби вспомнил, что сказал о Риме великий поэт Клаф[83]: «Хлам», — сказал он.
— Хлам, — процитировал Эндерби.
— Знаете, — сказала Веста, — я абсолютно уверена, вы — мещанин.
— Жаждущий.
— Ладно. Так или иначе, экскурсия почти закончена. — Дня не прошло, как у Эндерби выработался слепой инстинкт относительно питейных заведений, и он повел Весту вниз по улице Примирения. Они вскоре весьма хладнокровно сидели и пили фраскати. Веста вздохнула и изрекла:
— Мир.
Эндерби поперхнулся вином.
— Простите, не понял?
— Этого всем нам хочется, правда? Мира. Мира, порядка. Уверенности, определенности. Успокоенной и примирившейся с порядком души. — Кожа ее была так чиста, молода под широкополой шляпой (тоже из мадридского ателье молодого искусного Бераньера), тело изящно украшено; изысканно раздутые ноздри пышущего жеребца; искренние, но умные зеленые глаза. — Мир, — повторила она и еще раз вздохнула: — Ох.
— Что там было за слово? — переспросил Эндерби.
— Мир.
— Нет, нет, другое, потом.
— А потом ничего. Вам послышалось, Харри, мой мальчик.
— Как вы меня назвали?
— Да что с вами, действительно? Видно, особая магия Рима так странно действует… Вдобавок вы пьете гораздо, гораздо больше, чем в Англии пили.
— Вы желудок мне вылечили, — признал Эндерби. — Открылась возможность принимать любое количество без каких-либо болезнетворных эффектов. Диета, на которую вы меня посадили, безусловно, творит чудеса. — Радостно ей кивнул, налил еще вина из фляги.
Веста казалась слегка раздосадованной, шире раздула ноздри, заметила:
— Я говорю о мире, а вы о желудках.
— Об одном желудке, — уточнил Эндерби. — Поэты говорят о желудках, а редакторы «Фема» о мире. Видимо, справедливое разделение.
— Возможно, нас ждет очень мирная жизнь, — продолжила Веста, — нас с вами. Красивый дом в Суссексе с видом на холмы. Там все дышит миром, правда?
— Вы слишком молоды, чтобы желать мирной жизни, — сказал Эндерби. — Мирная жизнь для старцев.
— Ох, все мы ее желаем, — с жаром возразила Веста. — Знаете, я здесь мир чувствую, в Риме. Такой мир, такой мир.
— Такой кусок мира, — буркнул Эндерби. — Pax Romana[84]. Когда они что-нибудь разоряли, объявляли, что мир пришел. Полная белиберда! Это была вульгарная гадкая цивилизация, которая обрела величие, только прячась под всякими отклонениями. Мир? Да они представления не имели о мире. Бегали облегчаться в тошниловки после дроздов в сиропе с заливными перепелами да приставали к мальчишкам-рабам между сменой блюд. Это знали. Знали катарсис при виде женщин, разрываемых на куски на арене голодными вшивыми львами. Но мира не знали. Если б они успокоились и на тридцать секунд призадумались, услыхали бы множество голосов, объясняющих, что их Империя — распроклятое надувательство. Не говорите мне об этом чертовом pax Romana. — Эндерби хрюкнул, не понимая, почему это его так задело.
Веста терпеливо улыбнулась.
— Это не настоящий Рим. Это Рим голливудский.
— Настоящий Рим и был в высшей степени голливудским, даже больше, — сказал Эндерби. — Что от него фактически теперь осталось? Куча скульптурных мастерских. Большие вульгарные разбитые колонны. Имперская слава П. Вергилия Марона, который поддакивал августам, да все ныне рухнувшие триумфальные арки. Сапоги сапоги сапоги сапоги маршируют и маршируют. Рим. — Эндерби сделал соответствующий, хоть и вульгарный древнеримский жест. — Огромный червивый сыр с чрезмерным количеством неправильных глаголов.
Веста все улыбалась, несколько похоже на Богоматерь в видении, посетившем Эндерби в скользкий день путешествия в Лондон с ожидавшей рожденья поэмой.
— Вы просто не слушаете. Просто мне не даете возможности высказаться.
— Проклятый римский мир, — хрюкнул Эндерби.
— Я не про ту Империю. Я про ту, что росла в катакомбах.
— О господи, нет, — пробормотал Эндерби.
Веста выпила еще вина. Потом очень мягко рыгнула. И не извинилась; видно, не заметила. Эндерби вытаращился на нее.
— Вам не кажется, что это как бы возвращенье домой? Знаете, возвращение блудного сына. Не стал участвовать в строительстве Империи и с тех пор жалеешь. Не отрицайте, все это присутствует в вашей поэзии.
Эндерби глубоко задышал.
— В какой-то мере, — сказал он, — все жалеют о крушении вселенского порядка. Широкая зубастая улыбка. Но это улыбаются мертвые зубы. Нет, даже не мертвые. Искусственные. Никогда живыми не бывшие. В любом случае, для меня.
— Врете.
— Что вы об этом знаете? — грубо бросил Эндерби.
— О, больше, чем вы думаете. — Она прихлебывала фраскати, словно очень горячий чай. — Вы никогда мной особенно не интересовались, правда? Фактически, нет. Так и не потрудились что-нибудь узнать обо мне.
— Мы не так давно знакомы, — слегка виновато объяснил Эндерби.
— Достаточно давно для брака. Нет, честно признайтесь. Для Эндерби всегда важен был Эндерби. Для Эндерби на Эндерби все кончается.
— Фактически, это неправда, — усомнился Эндерби. — Допустим, я считал важной свою работу. Но не себя. Не особенно думал о личных удобствах, о славе, почете.
— Вот именно. Вы слишком интересуетесь самим собой, чтоб интересоваться такими вещами. Эндерби в пустыне. Эндерби вечно вращается и вращается в уборной.
— Это несправедливо. Вообще неправда.
— Видите? Действительно начинаете проявлять интерес. Готовы к долгой хорошей беседе об Эндерби. А допустим, что мы вместо этого поговорим обо мне?
— С удовольствием, — согласился Эндерби, примиряясь с отставкой. Веста толкнула свой стакан с вином, сложила на столе тонкие руки.
— Как, по-вашему, меня воспитывали?
— О, — сказал Эндерби, — тут уж нам все известно, не так ли? Хороший шотландский дом. Кальвинизм. Еще одна имперская мечта, от которой пришлось отказаться.
— Ох, нет, — поправила Веста, — вовсе нет. Не кальвинизм. Католичество. Точно так, как у вас. — И сладко улыбнулась.
— Что? — ужаснувшейся птицей прокричал Эндерби.
— Да, — подтвердила Веста, — католичество. Знаете, в Шотландии есть католики. Кучи и кучи. Я монахиней должна была стать. Ну, вот вам сюрприз, да?
— Собственно, нет, — сказал Эндерби. — Учитывая первоначальную предпосылку, которую я пока еще пробую переварить, никакой не сюрприз. Вы носите одежду на манер монахини.
— До чего странное утверждение! — сказала Веста. — Что вы, интересно, имели в виду?
— Почему вы раньше не сказали? — спросил возбужденный Эндерби. — Я хочу сказать, о, мы месяцы прожили под одной крышей, и вы об этом ни слова не проронили.
— Зачем? Никогда кстати не приходилось ни к одной нашей беседе. Любопытства ко мне вы никогда не проявляли. Как я уже говорила, вы для поэта на удивление нелюбопытны.