Эрик-Эмманюэль Шмитт - Когда я был произведением искусства
— Прошу прощения, — пришлось оправдываться адвокату.
Они с Фионой перешли в другой зал, затем, подождав, когда охрана вновь ослабит бдительность, вернулись к моему подиуму.
В этот момент Фиона вдруг зашаталась и мягко осела на пол.
Спрыгнув со своего подиума, я бросился к ней.
Она была в обмороке.
Склонившись над ней, я принялся осыпать ее поцелуями, шепча при этом самые нежные слова.
И тут же в мои плечи вцепились руки охранников.
— Скульптурам запрещено без разрешения спускаться со своего постамента!
— А ну-ка пошли к чертовой матери, или я заложу вас и расскажу начальству, что вы курите на службе.
Мои угрозы возымели действие, поскольку охранники принялись энергично чесать затылки.
В это мгновение Фиона приоткрыла веки. Улыбнувшись, она посмотрела на меня, показав рукой на свой живот.
— Теперь я частенько падаю в обморок.
Я не мог поверить своим ушам. Фиона кивнула:
— Да, я беременна.
Я застыл, ошеломленный свалившимся на меня известием. Прилив слез, теплых и влажных, переполнил мое горло, волна переживаний накрыла меня, и, задыхаясь от волнения, я рухнул рядом с Фионой. Рыдания душили меня.
Вдруг за моей спиной раздался радостный звонкий голос мэтра Кальвино.
— Она беременна. Вот и выход!
Мы с Фионой повернулись к нему и, продолжая заливаться слезами, с недоумением уставились на него. Солидный адвокат скакал вокруг нас, пританцовывая, как мальчишка.
— Ну, конечно же, как же я раньше не догадался! Фиона подаст жалобу в суд на том основании, что отцу ее ребенка препятствуют исполнению своих родительских обязанностей. Процесс в наших руках!
29Следующая ночь была просто ужасна. Несмотря на переполнявшую меня радость при мысли о предстоящем процессе, который должен дать мне свободу жить с Фионой и своим ребенком, я без конца ворочался в постели на пропитанных от пота простынях. Оставившая меня на время горячка вновь заявилась ко мне, принеся с собой тяжкие думы. В моем воспаленном мозгу роились убогие планы побега, отчего я ощущал себя все более и более беспомощным. Я со страхом думал о том, что не дождусь ни конца этой ночи, ни продолжения моей жизни.
Поднявшись на рассвете, я заметил на постели жирные желтые пятна. И тут же почувствовал, как сильно чешется мое тело. Когда я ощупал себя перед зеркалом, мое высушенное бессонной ночью сознание в один миг прояснилось: стало понятно, откуда эти жуткие пятна и мучившая меня чесотка — из моих шрамов шел гной. На рубцы было страшно смотреть: из открытых ран вытекала густая жидкость, с которой выплескивались наружу отходы моей жизнедеятельности и от которой горело буквально все мое тело.
Я долго стоял под холодным душем, затем, стиснув зубы, прижег спиртом самые болезненные насечки, оставленные поработавшим над моим телом хирургом, присыпал их тальком и, не сказав о случившемся никому ни слова, отправился на работу в музейный зал.
Я простоял на подиуме не более пяти минут, когда у меня в голове созрело твердое решение. Не обращая внимания на расстилавшийся передо мной ковер школьников, которые, сбившись в кучу под присмотром учительниц, усердно зевали, глазея на меня, я спрыгнул на пол и направился к выходу.
— Стой! — закричал охранник.
Я продолжал свой путь, словно не слышал крика за спиной.
— Стой! — приказал другой охранник, расставляя в стороны руки, чтобы задержать меня.
Я оттолкнул его в сторону и перешел в соседний зал.
— Тревога! Тревога!
Оглушительно зазвенел сигнал тревоги. Дети тут же испустили не менее оглушительные крики, застигнутые врасплох одновременно мучительным неведением того, что происходит, и радостным открытием, что вокруг наконец что-то происходит. По центральному коридору раздался нестройный топот тяжелых сапог.
Впереди меня выстроилась целая шеренга охранников, которые, сцепившись руками, перекрывали мне путь.
Не замедляя движения, я обрушил на ближайших двух град ударов, разорвав цепь пораженных неожиданному нападению церберов, и двинулся дальше.
— Схватить его! Быстро!
Новоиспеченный хранитель музея Дюран-Дюран тоже выскочил в холл, организовав на ходу контратаку. Сзади на меня набросилось сразу несколько охранников. Взревев как лев, с непонятно откуда взявшейся энергией, я хватал их и, покрутив над собой, по очереди разбрасывал в разные стороны. Ко мне бросились другие, но я вновь легко, как котят, расшвырял их по углам. И тут до меня дошло, откуда взялась неожиданно обретенная мощь: стоило мне подумать о Фионе, о ее мягком шелковистом животе, в котором спал наш будущий ребеночек, как я становился непобедимым.
Я открыл дверь и оказался на залитой солнцем улице. Дюран-Дюран, красный как рак, с набухшими от волнения венами, которые бешено пульсировали на шее, готовые вот-вот лопнуть, схватил пистолет из кобуры одного из охранников и направил его на меня.
— Ни шагу больше, иначе стреляю без предупреждения.
— Не будете же вы, право, дырявить шедевр из коллекции музея. Вы же хранитель музея, а не разрушитель?
— Я выполняю свой долг.
— Ваш долг — следить за тем, чтобы не портились произведения искусства.
Я шагал по улице, рассекая толпу попадавшихся на моем пути прохожих. Некоторые из них, увидев меня, впадали в столбняк, другие прятались в машинах или забегали в магазины, словно за ними гнался выскочивший из клетки тигр.
Вдруг раздался выстрел, и я почувствовал, как мне обожгло икру левой ноги. Я рухнул посреди тротуара.
Открывший огонь Дюран-Дюран подошел ко мне с дымящимся пистолетом в руке. За ним бежали охранники.
— Мой первейший долг — смотреть за тем, чтобы из музея не пропадали произведения искусства.
Меня уложили на носилки.
— Отнесите его в мастерскую к реставраторам, а у входа на последний этаж повесьте табличку: «Временно закрыто по причине реставрационных работ».
Целую неделю я провалялся в медпункте музея, который и днем и ночью охраняли вооруженные ружьями люди, всегда готовые вколоть мне дозу снотворного.
Дюран-Дюран посещал меня три раза в день для того, чтобы попрекнуть в том, что мои шрамы плохо затягиваются, а простреленная нога не заживает слишком быстро.
Врач, работавший в медпункте, конечно же, заметил странные нагноения на моих рубцах. Внимательно осмотрев меня, он заметил другие тревожные симптомы: имплантанты из коллагена смещались, детали жесткости опускались, жидкости, которые служили набуханию той или иной части организма, распределялись хаотически под моей кожей, а там, где доктор Фише сваривал протезы, появились отеки.
— Я дам вам антибиотики, которые слегка пригасят воспаления, — сказал он.
Я принял его рекомендации и лекарства, но сам понимал, что происходит нечто более серьезное, чем предполагал врач: тело Адама бис постепенно разлагается.
Когда Дюран-Дюран увидел, что я могу шагать, он собрал персонал и объявил:
— Мы завтра снова открываем большой зал музея. Сообщите об этом журналистам и снимите табличку о закрытии зала.
— Да уж пора, господин хранитель музея, а то люди начинают требовать компенсацию за приобретенные билеты.
Я присел на своей кровати и знаком попросил хранителя музея подойти ко мне.
— Не тратьтесь на рекламу. Адам бис больше не выйдет на подиум, господин Дюран-Дюран.
— Это почему же?
— А потому, что я хочу вернуться к своей жене, которая беременна от меня. У вас есть дети, господин Дюран-Дюран?
— Не пытайтесь заморочить мне голову. Мне даже нечего обсуждать с вами. Вы принадлежите Национальному музею. И будете завтра стоять на своем постаменте в установленное расписанием время. А если попытаетесь вновь устроить какую-то выходку, охрана будет стрелять.
— Отлично. На ваш риск и совесть.
На следующее утро я сидел, маскируя тальком гнойные выделения, испещрившие мое тело, когда послышались шаги моих палачей. К подиуму я шел под эскортом: так приговоренный к смерти направляется к стене, возле которой его собираются расстрелять — в мрачной гнетущей тишине в окружении охранников, которые держат оружие на взводе, короче, для полной картины не хватало только дроби барабана.
Я занял свое рабочее место, а четверо стражей разошлись по углам зала, перекрывая мне пути к отступлению.
Музей открыли, и как только я дождался наплыва посетителей, сделал, как было задумано, под себя…
Прежде чем это увидели, это почувствовали. Одуряющая вонь накрыла посетителей. Застыв от изумления, не веря своим ноздрям, они поначалу с негодованием оглядывались вокруг, пытаясь найти в своем соседе виновника смрадных запахов, кажущихся столь близкими и сильными. Какая-то мать закатила оплеуху своему сынку: невинная жертва от несправедливости зашлась в реве. Со всех сторон послышался негодующий гомон. Все с подозрением принялись изучать пол, самые честные подняли ноги, чтобы проверить подошвы, самые испуганные подносили, принюхиваясь, руки ко рту. Неожиданно одну из женщин стошнило, ее примеру последовало еще несколько дам. Едва начатые бутерброды падали на пол, добавляя более сдержанные амбре к ударявшей в нос вонище, исходившей от меня. Тем временем мое дерьмо триумфально распространяло вонючее, дурманящее, тошнотворное, поразительное, царское зловоние. Меня самого стошнило бы, если бы я не был источником этой заразы, но, как всякий автор, я снисходительно относился к своему творению.