Владимир Губайловский - Учитель цинизма. Точка покоя
Мои отношения с Димой напоминали такую карусель. Но я-то всегда довольно быстро уклонялся от жесткого излучения, а вот Аркаша, кажется, не собирался этого делать. И у меня возникло ощущение, что так они могут довести дело до настоящего взрыва. Что будет дальше, мне думать не хотелось.
Я допил остывший чай. И перестал прислушиваться к разговору, который все больше напоминал Димин майский бред, но им обоим, кажется, становилось только интереснее. А мне как-то все наскучило — что ж так всухую-то сидеть, — и я стал прощаться. Меня никто не пошел проводить даже до дверей.
На улицах жгли опавшую листву. Пахло костром и прелью. И я понемногу развеялся, хотя когда вспоминал, что они там сидят и разговаривают, становилось немного не по себе.
Аркаша действительно у Димы поселился. Он ездил в универ тем же маршрутом, что и я, и жил, получалось, в двадцати минутах ходьбы, но ни разу ко мне не зашел.
52
— …Аполлонический и дионисийский, классический и квантовый…
Дверь не заперта. Только прикрыта. Я снимаю куртку в прихожей. В квартире висят плотные слои табачного дыма.
В комнате, кажется, ничего не изменилось с тех пор, как я ушел отсюда неделю назад. Аркаша сидит на табуретке. Дима ходит по комнате. Он курит. Он раньше никогда не курил. На столе грязные чашки с остатками заварки. И тарелка, полная окурков. Похоже, они так и не выходили отсюда. Кивок головой.
— А, это ты.
Меня для них не существует. Мне это, впрочем, почти безразлично. Так даже удобнее наблюдать за ними. Пусть я буду невидимкой. Ничего. Присаживаюсь. Закуриваю. Пододвигаю стоящую у дивана пол-литровую стеклянную банку. Она тоже полна окурков. Наверное, они все-таки выходили. За сигаретами.
— Аполлон — бог гармонии, бог меры, сотворенный из платино-иридиевого сверхтвердого сплава, — продолжает Дима, — но здесь он, похоже, и не ночевал. Здесь поселился Дионис. Пой дифирамб. Бог безмерности в мире мер. Бог хаоса, меона, гилоса, материи, необходимости, содержания, отпущенного на волю. Срывающего крышу. Сминающего пространство. Разве ты не знаешь, что кончился век рациональности? Что просвещение никому не нужно? Нужен плоский, как лезвие ножа, миф. Не тронь его. Порежешься, баран. И хлынет кровь твоя из яремной вены. И ее уже не остановить. И уже поздно и ничего не поправить. Твердое войдет в мягкое. Так кончается свет. Это — жертва хаосу. Пой, Дионис, пляши, окруженный сатирами и вакханками.
— И тем не менее. Ты утверждаешь, что никакие законы природы не запрещают путешествия во времени. Но ведь есть же второе начало термодинамики. Энтропия в замкнутой системе не убывает.
Так, похоже, ребята зациклились. Они вроде бы об этом уже говорили.
— В замкнутой, конечно, не убывает, но кто тебе запрещает рассматривать открытые? Попробуй представить себе некую систему, в которой все процессы идут в обратном направлении. Развернутое — сворачивается, старое — молодеет и исчезает. Причем в обратном времени идут все взаимодействующие между собой процессы, а не какой-то один. Обязательно — все. Для короткого промежутка, например ничтожной доли секунды, это вполне реально. Но в таком случае обратное течение времени нет никакой возможности заметить. Информация сворачивается, и нельзя зафиксировать ее изменение, потому что нет мерной линейки. Наблюдатель, движущийся во времени обратно, не имеет никаких точек отсчета. Он молодеет вместе с миром и теряет всю накопленную информацию.
— Но если мы принципиально не можем зарегистрировать такой процесс, чем он нам может быть интересен? Чем его наличие отличается от его отсутствия?
— А, захотел практической пользы! Истину следует любить бескорыстно. Иначе она мстит. Она закрывается от охотников, и они стреляют друг в друга, потеряв ориентацию. Но мертвые встают. Пули влетают в стволы. Пороховые газы упаковываются в патрон. А отличие в том, что если есть некоторый трансцендентный Разум, не запачканный ни в одном из процессов, этот Разум может ставить эксперименты — у него есть возможность отката назад. Продвинулся вперед на N шагов, посмотрел — выходит что-то не то. Откатил на N шагов. Внес кое-какие изменения в начальные условия, попробовал еще раз.
— Нет, что-то не срастается. Как это — внеси изменения в «начальные условия»? Да и нет ведь никакого трансцендентного разума.
— А ты почем знаешь? Он же не запачкан в доступной тебе информации. Он невидим, хотя и вездесущ.
Я встаю, собираю со стола чашки и несу их в раковину. Мою. Вытряхиваю окурки из тарелок и банок в мусорное ведро. Никто этого не замечает. Я, вероятно, и есть тот самый трансцендентный процесс, сворачивающий энтропию, мои действия неразличимы для пирующих философов.
Пытаюсь поймать мысль, пытаюсь включиться в разговор. Получается не очень. Обращаю внимание на зеленый фотоальбом, лежащий рядом с диваном. Поднимаю его и перелистываю. На фотографиях не лица друзей и знакомых, а какой-то текст.
Дима вдруг обращается ко мне:
— Возьми почитай. Тебе будет небезынтересно. Это перевод одной английской книжки. Мне его принес Дьявол Оранжевых Вод.
— Грина, что ли, начитались? — скептически спрашиваю я.
— Грин тут ни при чем. Дьявол — мой приятель еще по физфаку. Он неплохо знает английский. А книжка прелюбопытная.
— О чем?
Аркаша криво ухмыляется:
— Ну конечно о всемирном заговоре.
— Новейшие рецепты приготовления мацы из христианских младенцев?
— Нет, евреи как раз ни при чем.
— Ну тогда какой же это всемирный заговор.
Дима морщится:
— Ты бы хоть полистал, что ли. А то все твои язвительные замечания мимо цели.
— Слушайте, вы здесь сидите не знаю какие сутки. Занимаетесь этакой бодрой трансляцией клинического бреда. Я-то человек здоровый. Пока.
— Ну и нечем гордиться.
— И что же это за книга? Новая библия?
— Я далеко не все понимаю, о чем там идет речь. Но ясно, что это очень серьезно. Стилистически перевод, правда, далек от совершенства. Дьявол никогда особыми талантами по этой части не отличался. Но по смыслу, я думаю, изложение вполне добротное.
Я открыл книгу на случайном месте и попробовал читать. Там были какие-то маловразумительные математические выкладки. Мои товарищи вдруг замолчали и с интересом уставились на меня. Потом Аркаша встал и отправился в ванную. Зашумела вода. Дима пошел на кухню ставить чайник.
На пороге он оглянулся:
— Спасибо за чашки.
Это было настолько на него не похоже, что я растерялся. Оказалось, что они оба готовы пожертвовать несколькими часами своего драгоценного общения, чтобы дать мне возможность прикоснуться к основам мироздания. О том, что я мог бы взять книгу с собой и почитать на досуге, речь не шла. Сразу было ясно, что такую, блин, драгоценность из дому не выносят. Впрочем, возможно, они просто устали и решили сделать паузу.
Аркаша вышел из ванной с полотенцем:
— Ты читай пока. А я посплю.
С этими словами он прошел в маленькую комнату и плотно прикрыл за собой дверь. Дима сел на диван и стал расстегивать рубашку.
— Ты перебирайся на кухню и читай сколько хочешь. Или сколько сможешь. Будешь уходить — просто прикрой дверь. А я прилягу. Мы действительно давно не спали.
Дима распахнул настежь форточку. Немного потоптался. Открыл еще и окно. Были уже первые заморозки.
— Не май месяц, конечно, но мы тут изрядно накурили, — бормотал он, ни к кому не обращаясь.
Я пошел на кухню. Дима выключил свет. Заполз под одеяло и буквально через минуту засопел.
53
Такие самопальные издания мне видеть уже приходилось. Книги — особенно редкие или запрещенные — переснимали обычным фотоаппаратом, а потом отпечатанные снимки складывали в пакет от фотобумаги. У Димы был такой «Заратустра». Только в очень редких случаях фотографии переплетали или вставляли в фотоальбом. (Еще можно было читать прямо под фотоувеличителем.) Книга, которую я держал в руках, и была таким альбомом в зеленом бархатном переплете с серебряным гербом на обложке. Моя бабушка хранила снимки в точно таком же. Фотографии сделали с машинописной копии. Текст был хоть и мелкий, но почти везде достаточно четкий.
Я начал читать. Книга, с которой был выполнен перевод, вышла в одном из американских университетских издательств в 1960 году. Автор, на фамилию которого я поначалу не обратил внимания, рассыпался в благодарностях: он благодарил коллег по университету, каких-то меценатов, которые ему помогали, какие-то фонды, какие-то не то христианские общины, не то буддистов, не то кришнаитов, не то всех вместе. Единственным, кого я знал в этом списке, был Норберт Винер. Потом шли благодарности семье, очень страдавшей без его внимания, пока он писал эту свою тряхомудию, которую я почему-то должен теперь читать, сидя на холодной кухне. Особенно автор благодарил жену Изабель, без чьей заботы и помощи никакой книги не было бы. В заключение шли благодарности работникам библиотек, которые выдавали ему книги, корректорам, редактору, каким-то консультантам, студентам, с которыми он, оказывается, эту книгу обсуждал на своих семинарах, — вот надо же, еще и студентов припахал. Отчего-то он забыл упомянуть поваров и официантов — ел ведь он что-то, пока писал, да и производителей бумаги и карандашей стоило бы поблагодарить, они не меньше студентов потрудились. Но и без того список был фамилий на сто. Посвящалось это сочинение деду писателя — поэту и философу. Я такой длиннейший список увидел впервые. Редким занудой был не только автор, но и переводчик. Зачем он все это переводил? Я бы как-нибудь обошелся и без благодарностей всем этим совершенно незнакомым мне людям. Разве что указание университета, в котором автор книги работал вместе с Винером, производило весьма солидное впечатление. Если он с Винером работал, то, может, действительно сочинил что-то стоящее.