Димфна Кьюсак - Жаркое лето в Берлине
Джой тихо вошла в мрачную комнату. Старик приветливо встретил ее, глаза у него лихорадочно блестели, лицо, Казалось, осунулось еще больше за время его короткого сна. Он положил свою руку на ее и умоляюще попросил:
– Сыграйте для меня, Джой.
– Мне стыдно. Я так давно не играла.
– Ничего. Я не буду слишком строг. Ну, разве что вы играть будете из рук вон плохо.
Остро чувствуя, что Брунгильда наблюдает за ней из темного угла, Джой села за рояль у окна. Свет падал со стороны двора, где от прокопченных стен, раскаленных на солнце, дышало жаром. Сняв браслет, она положила руки на клавиатуру.
– Что вам сыграть?
– Начинайте, пожалуй, с гамм, чтобы погромыхать, – предложил он, и оба рассмеялись.
Все было так, как если бы она вновь оказалась в том классе, где он обычно давал ей уроки музыки, и слово «погромыхать» коснулось ее, как светлое воспоминание юности. То была их любимая шутка. Когда профессор впервые услышал это слово, он по созвучию вместо «поразмяться» сказал «погромыхать»[22]. И это ее рассмешило.
Пальцы не повиновались Джой, и ей было стыдно, что он услышит, как плохо стала она играть. Но вот зазвучали гаммы, и пальцы уверенно забегали по клавиатуре, удар стал точным.
– Неплохо. Неплохо, – сказал он, когда она кончила. – А теперь мой любимый полонез Шопена. Мне нравится, как вы его играете.
Он сказал «играете», а не «играли», и все те годы, что прошли со времени его последнего урока в классе, окнами выходившем на ослепительную сиднейскую гавань, собрались, как в фокусе, в этой мрачной комнате, окна которой выходили на почерневшие стены заваленного обломками дворика. Положив руки на клавиши, она, прежде чем решиться взять аккорд, мысленно проиграла полонез.
Выбор был не случаен. В те далекие дни он часто просил ее сыграть шопеновский полонез. «Это была последняя вещь, которую передавало варшавское радио, когда фашисты подступали к городу, – говорил он. – Для нас это было символом возрождения».
Но для него уже не было возрождения. Она обернулась к нему, как бы набираясь мужества, прежде чем сыграть то, что стало для него символом поражения. Огнем глаз, рукой, поднятой, как бывало, когда он дирижировал студенческим оркестром, приоткрытым ртом он словно давал знак: «Начинайте!» Воодушевленная его вдохновенной позой, она взяла первый аккорд.
Руки упали на колени, голова кружилась от охвативших ее чувств. Хорошо она играла или плохо, какое это имело значение? Ей открылось нечто, чего она раньше не знала.
Оторвав глаза от рояля, она обернулась. Профессор с трудом кивнул ей головой и повернулся, желая поймать взгляд Брунгильды.
– Неплохо. Неплохо, – пробормотал он наконец. – Вы не так уж отстали, как боялись. Вначале вы взяли неверно темп и слишком нажимали на педаль, приглушая звук. Запомните, каждая нота имеет смысл, как слово в поэме. Вы должны проникнуть в замысел композитора. Когда Шопен создавал этот полонез, он знал: покамест человек ведет борьбу, поражения быть не может.
Голос замер, он лежал умиротворенный, обращая взор e будущее, где он провидел торжество добра и красоты.
– Я рад, что вы не сбились на легкую музыку, – сказал он скорее себе, нежели ей. – Музыка не терпит скверны. Вот почему я не мог играть для них там, в Дахау. Музыка создана не для исчадий ада. А теперь сыграем сонату Бетховена, опус двадцать семь, номер два… – сказал он спокойно, как в былые дни.
Джой закрыла лицо руками, стараясь войти в музыку. В последний раз она играла «Лунную сонату» в ту ночь, когда высоко в тропическом небе сияла луна. Играла она для Стивена, а он не был суровым судьей.
– Сейчас, одну минуту, – попросила она.
– Сколько вам будет угодно.
Она взяла начальные аккорды и тут впервые поняла, что означает такая музыка. Не сентиментальная греза при лунном свете, посеребрившем морскую гладь, не греза о возлюбленном, погруженном в мечты, навеянные вашей игрой, не возбуждение чувств, а такая собранность ума и сердца, что вам становится ясен смысл каждой ноты, смысл каждой музыкальной фразы и значение всего произведения в целом. Музыка уже не служит для вас развлечением или утешением, но наводит на раздумье о том, что вы есть и чем должны быть. Музыка не предназначена для исчадий ада или для глупцов, которые живут в чувственном угаре, бросаясь от страсти к страсти.
Она словно прорвалась в другое измерение, стала мыслить иными категориями, и то, что она не понимала, прояснилось, и она играла с таким проникновением, какого еще никогда не вкладывала в музыку, и с такой силой, какой в себе до сих пор и не подозревала.
Закончив, она сидела, опустив глаза, глядя на свои руки, не столько ожидая похвалы профессора, сколько не желая упустить минуту озарения.
Профессор молчал. Обернувшись, она увидела, что он спит, неловко уронив голову на подушку.
Она вскочила, испугавшись восковой бледности его лица, которое не озарялось светом глаз.
– Боюсь, я утомила его, – шепнула она Брунгильде.
– Пусть отдохнет! – И они вместе вышли из комнаты.
Глава XIII
Вся в слезах, Джой подошла к входной двери, спеша поскорее уйти, но ее окликнула Брунгильда:
– А вы не выпьете со мной чашку кофе?
Джой задержалась на минуту. Она хотела уже отказаться, но что-то в лице женщины остановило ее.
– Благодарю вас, – сказала Джой и пошла вслед за ней в гостиную.
Налив кофе в чашки, Брунгильда села.
– Прошу простить меня, – сказала она. – Я встретила вас так неучтиво. Но прошлый раз отец вернулся после свидания с вами чем-то сильно расстроенный, а ему вредно волноваться. Я единственная дочь у отца и обязана его оберегать.
– Поверьте, – серьезно ответила Джой, – я не сказала ничего такого, что могло бы его расстроить. А если он заплакал, так потому, что вспомнил доброе отношение к нему моей матери. Сегодня все было так, как бывало в те дни, когда я брала у него уроки музыки.
Она замолкла, внимательно вглядываясь в осунувшееся лицо Брунгильды. Когда-то она была красивой. Даже сейчас в спокойном состоянии в ее лице была трагическая красота.
– Расскажите, пожалуйста, когда случилось это несчастье?
– Случилось это в ночь того самого дня, когда в знак протеста против военного преступника Оберлендера была организована демонстрация. В демонстрации участвовали не только жертвы фашизма. Там были все члены Союза. Короче говоря, все те, кто мог двигаться! Мы пробовали уговорить отца остаться дома, но он об этом и слышать не хотел. Вы не знаете его, он сильный духом, несмотря на слабое здоровье.
– Но что же с ним случилось?
– Никто так и не знает истины. Мы нашли его в канаве. Из раны в голове текла кровь. Два ребра были сломаны. По словам полиции, он якобы споткнулся, выходя из машины, и упал в канаву. А отец говорит, что его вытащила из машины банда неонацистов; эти головорезы часто устраивали налеты на помещение нашей организации. Двух из них отец узнал. В госпитале обнаружили, что в руке у отца был зажат какой-то их значок.
Для полиции эта улика не доказательство. Главный судья того района, где должно слушаться дело, – один из гитлеровских судей. Слушание дела будет откладываться, пока не станет слишком поздно. «Полиция приложила руку к этому убийству», – сказал врач из госпиталя.
– Убийству? Вы думаете, что…
– Я солгала вам. Он умирает. Доктор считает, что это вопрос дней, если не часов. Сегодня утром он предупреждал меня, что отец может потерять сознание. Ваша игра, по-видимому, последнее, что он слышал. Я всегда буду благодарна вам за это. Но вам все же лучше уйти. Нагрянет полиция, оставаться вам здесь неблагоразумно.
– Позвольте мне остаться, помочь вам, – взмолилась Джой. – Дома я сказала, что проведу день с приятельницей, меня не будут ждать.
Брунгильда, нахмурившись, посмотрела на нее.
– Вы странная женщина, но предупреждаю… полиция занесет ваше имя в списки неблагонадежных.
– Мне все равно. Позвольте остаться. Не могу объяснить, но мне очень нужно остаться. – Рукой она смахнула непрошеные слезы. – Простите. Я веду себя, как сентиментальная дурочка. Больше не буду.
– Хотите остаться – оставайтесь! Я вам признательна. А если отец проснется, он будет счастлив.
Брунгильда замолчала, устремив взгляд на дымок, тоненьким столбиком поднимавшийся в воздухе.
– Я и себя виню в том, что случилось. Когда он из-за меня вернулся из Австралии, мы должны были вместе уехать обратно. Деньги на дорогу были. А там он снова взялся бы за уроки, пока я не поправилась бы и не стала работать. Но мы ждали возмещения за наши муки и потери. – Она резко и невесело рассмеялась. – Никогда не прощу себе, что мы не уехали. Он мой отец, но я опытнее его. Он не пережил того, что пережила я. Когда он был в Дахау, мы еще не достигли вершин варварства, на которые оказались способны арийцы в Освенциме, где было отравлено газом и сожжено в печах не менее четырех миллионов мирных граждан всех европейских стран!