Итало Кальвино - Если однажды зимней ночью путник
Людмила направляет на тебя вопросительный взгляд. Может, эту фразу насчет беспокойства ты услышал не от нее, а где-то вычитал... Может, Людмила уже и не верит, что тревога есть состояние истины... Может, кто-то доказал ей, что тревога – это тоже механизм, и ничто с такой легкостью не поддается фальсификации, как бессознательное...
– Мне, – замечает она, – нравятся книги, в которых какая угодно тайна или тревога проходят через точный, холодный, незамутненный ум, как у шахматиста.
– В общем, это история человека, на которого действуют телефонные звонки. Однажды во время утренней пробежки...
– Не рассказывай. Лучше дай почитать.
– Да я и сам недалеко продвинулся. Сейчас принесу.
Встав с постели, ты идешь в другую комнату, где стремительная перемена твоих отношений с Людмилой нарушила размеренный ход событий.
И не находишь книгу.
(Ты найдешь ее на художественной выставке – и последнем творении скульптора Ирнерио. Страница, уголок которой он загнул вместо закладки, покоится в одном из оснований монолитного параллелепипеда, склеенного и покрытого слоем прозрачного лака. Коричневатая, обожженная корка, словно пламя, вырывающееся изнутри книги, выгибает поверхность страницы, обнажая последующие слои, как в узловатой древесной коре.)
– Что-то не найду. Ну, не важно, – говоришь ты. – Ведь у тебя был другой экземпляр. Я думал, ты уже прочла...
Незаметно для нее ты входишь в тесную комнатушку и ищешь роман Флэннери с красной бумажной ленточкой.
– Вот она.
Людмила открывает книгу. Она с посвящением: «Людмиле... Сайлас Флэннери».
– Да, это мой экземпляр...
– Так ты знакома с Флэннери? – наигранно восклицаешь ты, как будто тебе ничего не известно.
– Знакома... Он подарил мне этот роман... Я была уверена, что книгу украдут до того, как я ее прочту...
– Кто, Ирнерио?
– Ну...
Настало время раскрыть карты.
– Книгу взял не Ирнерио. И ты это знаешь. Он бросил ее в маленькую комнатушку, где ты хранишь...
– Кто тебе разрешил там рыться?
– Ирнерио говорит, что человек, воровавший твои книги, тайком возвращается сюда и подменяет их фальшивками...
– Ирнерио сам ничего не знает.
– Зато я знаю: Каведанья давал мне письма Мараны.
– Все, о чем рассказывает Гермес, – сплошные выдумки.
– Кроме одной: он постоянно грезит тобой; он одержим образом читающей Людмилы...
– Именно этого он и не выносил.
Постепенно ты начинаешь докапываться до истоков хитроумных махинаций переводчика. Потайной пружиной, приводившей их в действие, была ревность к невидимому сопернику, который вечно вставал между ним и Людмилой, – молчаливому голосу, обращенному к ней из книг, тысячеликому и безликому призраку, к тому же и неуловимому, поскольку Людмила никогда не соотносит авторов с конкретными людьми из плоти и крови; для нее они существуют лишь в виде типографских страниц, как живые, так и мертвые, неизменно готовые общаться с ней, удивлять и соблазнять ее; а она, Людмила, безотказно следует за ними с переменчивой легкостью, какая может быть в отношениях с бесплотными существами. Как сокрушить не авторов, но роль автора, расхожее представление о том, что за каждой книгой стоит некто, ручающийся за истинность этого мира призраков и вымыслов лишь потому, что снабдил их собственной истиной, уподобил себя этой словесной конструкции? С самого начала, повинуясь велению своего вкуса и дарования, особенно с той поры, как испортились его отношения с Людмилой, Гермес Марана мечтал о литературе, целиком состоящей из апокрифов, ложных посылов, подделок и подлогов, мешанины и путаницы. Если бы этот замысел осуществился и постоянная неуверенность в личности пишущего не позволяла бы читателю с верой предаваться чтению – с верой не столько в то, о чем рассказывается, сколько в молчаливый голос рассказчика, – возможно, внешне здание литературы ничуть бы не изменилось... но внутри, в основании, там, где определяются отношения читателя с текстом, кое-что изменилось бы навсегда. Тогда Гермес Марана не чувствовал бы себя покинутым Людмилой, отдавшейся чтению; между ней и книгой все время маячила бы тень мистификации, а он, слившись с любой мистификацией, окончательно утвердил бы свое присутствие.
Твой взгляд падает на начало романа.
– Но это не та книга, которую я читал... То же название, та же обложка, все то же самое... Но книга другая! Одна из них подделка.
– Еще бы не подделка, – роняет Людмила вполголоса.
– Потому что прошла через руки Мараны? Но и ту, что я читал, прислал Каведанье он! Выходит, они обе подделки?
– Только один человек откроет нам истину: автор.
– Вот и спроси у него. На правах друга...
– Бывшего друга.
– Ведь ты скрывалась от Мараны у него?
– Какая осведомленность!
Больше всего тебя бесит ее насмешливый тон. Решено, Читатель, ты поедешь к автору. А пока, повернувшись к Людмиле спиной, ты начинаешь читать новую книгу под старой обложкой.
(Хотя не совсем старой. Полоска «Последний бестселлер Сайласа Флэннери» загораживает предпоследнее слово названия. Достаточно приподнять ее, и ты видишь, что этот роман называется не так, как предыдущий – «В сети перекрещенных линий», а немного иначе – «В сети перепутанных линий».)
В сети перепутанных линий
Созерцать, мыслить. Всякая умственная деятельность отсылает меня к зеркалам. Согласно Плотину, душа есть зеркало, отражаясь в котором идеи высшего разума порождают материю. Возможно, именно поэтому для раздумий мне нужны зеркала. Я собираюсь с мыслями лишь в присутствии отраженных образов, словно моя душа нуждается в модели для подражания всякий раз, когда приводит в действие свои умозрительные, спекулятивные свойства. (Спекулятивные – в самом широком смысле этого слова, ведь «я одновременно мыслитель и делец, ну а кроме того – коллекционер оптических приборов.)
Стоит поднести глаз к калейдоскопу, как я чувствую, что моя мысль, повинуясь встречным движениям разнородных по цвету и форме осколков, составляющих правильные фигуры, мгновенно упорядочивается, и мне отчетливо приоткрывается непрочность стройной конструкции, распадающейся от легкого постукивания ногтем по стенке трубочки, дабы смениться новым узором, в котором те же разноцветные кусочки слагаются в иное единство.
Когда еще в отрочестве я осознал, что созерцание глазурных садов, кружащихся вихрем на дне зеркального колодца, воодушевляет мою склонность к практическим решениям и рискованным замыслам, я начал коллекционировать калейдоскопы. Сравнительно недолгая история этого устройства (калейдоскоп был запатентован в 1817 году шотландским физиком сэром Дейвидом Брюстером, сочинившим, помимо прочего, «Treatise On New Philosophical Instruments»[4]) ограничивала мою коллекцию узкими хронологическими рамками. Однако вскоре я заинтересовался антикварной редкостью куда более ценной и впечатляющей: катоптрическими приборами семнадцатого века, миниатюрными театрами всевозможных видов, в которых фигура множится в зависимости от расположения зеркал. Я намерен восстановить музей, созданный иезуитом Афанасием Кирхером, автором «Ars magna lucis et umbrae» (1б4б)[5] и изобретателем «полидиптического театра», где около шестидесяти маленьких зеркал, вделанных внутрь большой шкатулки, превращали ветвь в дубраву, оловянного солдатика в войско, книжечку в библиотеку.
Перед началом заседаний я показываю мою коллекцию деловым партнерам: они смотрят на эти диковинки без особого интереса. Им и невдомек, что я воздвиг свою финансовую империю по принципу калейдоскопа и катоптрических приборов, умножая, как в зеркальном отражении, фирмы без капитала, наращивая кредиты, упраздняя чудовищные убытки в мертвом пространстве иллюзорных перспектив. Мой секрет, секрет моих непрерывных финансовых побед в то время, как повсюду бушевал кризис, биржу лихорадило, одна за другой лопались сотни компаний, был прост: я никогда не думал непосредственно о деньгах, сделках, прибыли, но лишь об углах отражения, образующихся между блестящими пластинами, установленными под разными углами.
Я хочу размножить собственный образ. Только не подумайте, что я страдаю манией величия или делаю это ради самолюбования. Напротив, среди несметного количества иллюзорных призраков самого себя я пытаюсь скрыть истинного себя, приводящего их в движение. Поэтому, если бы я не боялся быть неправильно понятым, я бы полностью облицевал зеркалами одну из комнат моего дома по проекту Кирхера и тогда мог бы ходить по потолку вниз головой и взлетать ввысь из глубин пола.
Эти строки призваны передать холодный блеск зеркальной галереи, в которой отражаются, переворачиваются и плодятся немногочисленные фигуры. Моя фигура расходится во все стороны, двоится на каждом стыке и ребре, чтобы сбить с толку моих преследователей. У меня тьма-тьмущая врагов, и я вынужден постоянно от них убегать. Думая, что настигли свою жертву, они поразят лишь стеклянную поверхность, на которой возникает и рассеивается одно из многих отражений моей вездесущей личности. Я и сам преследую моих несчетных врагов, неотвратимо надвигаясь на них бесконечными шеренгами и вставая на их пути, куда бы они ни направлялись. В отраженном мире враги полагают, будто взяли меня в кольцо, но только я один знаю расположение зеркал, и стоит мне захотеть – опять стану неуловим; они же будут натыкаться друг на друга, сбиваясь в беспорядочное стадо.