Чарльз Буковски - Рассказы
— Вы ведь курили, не так ли? — спросил врач.
— Нет, доктор, честное слово, не курил.
— Кто из вас, парни, купил ему сигареты?
Чарли смотрел в потолок. Я смотрел в потолок.
— Выкурите еще хоть одну сигарету — и вы покойник, — сказал врач.
Потом забрал машинку и вышел. Только закрылась дверь, я выудил пачку из–под подушки.
— Дай одну, а? — попросил Гарри.
— Ты слышал, что сказал доктор, — сказал Чарли.
— Ага, — подтвердил я, выпуская пачку прекрасного сизого дыма, — ты слышал, что доктор сказал: «Выкурите еще хоть одну сигарету — и вы покойник».
— Лучше сдохнуть счастливым, чем жить в мучениях, — ответил Гарри.
— Я не могу нести ответственность за твою смерть, Гарри, — сказал я. — Я передам эти сигареты Чарли, и если ему захочется, он тебе одну даст.
И я перекинул пачку Чарли, кровать которого стояла в центре.
— Ладно, Чарли, — произнес Гарри, — давай сюда.
— Не могу, Гарри, я не могу тебя убить, Гарри.
Чарли снова перекинул пачку мне.
— Давай же, Хэнк, дай покурить.
— Нет, Гарри.
— Ну пожалуйста, прошу тебя, мужик, ну хоть разок затянуться хоть разок!
— Ох, да ради Бога!
И я кинул ему всю пачку. Рука его дрожала, пока он вытаскивал сигарету.
— У меня спичек нет. У кого спички?
— Ох, ради Бога, — сказал я.
И кинул ему спички…
Пришли и подцепили меня еще к одной бутылке. Минут через десять прибыл мой отец. С ним была Вики — такая пьянющая, что едва держалась на ногах.
— Любименький! — выговорила она. — Любовничек!
Она покачнулась, уцепившись за спинку кровати.
Я посмотрел на старика.
— Сукин ты сын, — сказал я ему, — можно было и не тащить ее сюда в таком состоянии.
— Любовничек, ты что, меня видеть не хочешь, а? А, любовничек?
— Я тебя предупреждал, чтобы ты не связывался с такой женщиной.
— У нее нет денег. Ты, сволочь, ты специально купил ей виски, напоил и притащил сюда.
— Я говорил тебе, что она тебе не пара, Генри. Я тебе говорил, что она дурная женщина.
— Ты меня что, больше не любишь, любовничек?
— Убери ее отсюда… НУ? — велел я старику.
— Нет–нет, я хочу, чтобы ты видел, что у тебя за женщина.
— Я знаю, что у меня за женщина. А теперь убери ее отсюда, или, Господи помоги мне, я вытащу сейчас эту иголку и надаю тебе по заднице!
Старик вывел ее. Я отвалился на подушку.
— Вот это баба, — сказал Гарри.
— Я знаю, — ответил я. — Я знаю…
Я прекратил срать кровью, мне вручили список того, что можно есть, и сказали, что первывй же стакан меня убьет. Также мне сообщили, что без операции я умру. У меня произошел ужасный спор с врачихой–японкой насчет операции и смерти. Я сказал: «Никаких операций,” а она вышла, в негодовании тряся задницей. Гарри был еще жив, когда я выписывался, сосал свои сигареты.
Я вышел на солнышко — попробовать, как оно. Оно было здорово. Мимо ездило уличное движение. Тротуар — какими обычно и бывают тротуары. Я решал, сесть ли мне на автобус или попытаться позвонить кому–нибудь, чтобы приехали и меня забрали. Зашел позвонить. Но сперва сел и закурил.
Подошел бармен, и я заказал бутылку пива.
— Что нового? — спросил он.
— Да ничего особенного, — ответил я. Он отошел. Я нацедил пива в стакан, потом некоторое время рассматривал его, а потом залпом хватанул сразу половину. Кто–то сунул монетку в музыкальный автомат, и у нас заиграла музыка. Жить стало чуточку лучше. Я допил стакан, налил себе еще: интересно, а пиписька у меня когда–нибудь еще встанет? Я оглядел бар: женщин нет. И тогда я сделал вторую лучшую вещь, которую мог: взял стакан и осушил его до дна.
ДЕНЬ, КОГДА МЫ ГОВОРИЛИ О ДЖЕЙМСЕ ТЁРБЕРЕ
Везенья у меня убыло или талант закончился. Хаксли или кто–то из его персонажей, кажется, сказал в Пункте — Контрапункте: «В двадцать пять гением может быть любой; в пятьдесят для этого требуется что–то сделать». Ну вот, а мне сорок девять, все ж не полтинник — нескольких месяцев не хватает. И картины мои не шевелятся. Правда, вышла недавно книжонка стихов: Небо — Самая Большая Пизда Из Них Всех, — за которую я получил четыре месяца назад сотню долларов, а теперь эта штуковина — коллекционная редкость, у продавцов редких книг значится в каталогах по двадцать долларов за экземпляр. А у меня даже ни одной своей не осталось. Друг украл, когда я пьяный валялся. Друг?
Удача моя упала. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и так далее, и тому подобное, а я не могу даже посудомойкой устроиться. В одном месте попробовал, но продержался всего одну ночь со своей бутылкой вина. Здоровая жирная дама, одна из владелиц, провозгласила:
— Да этот человек ведь даже не знает, как мыть тарелки! — И показала мне, как: одна часть раковины — в ней какая–то кислота — так вот, именно туда сначала складываешь тарелки, потом переносишь их в другую часть, где мыльная вода. Меня в тот же вечер и уволили. А я тем временем выпил две бутылки вина и сожрал пол–бараньей ноги, которую оставили сразу у меня за спиной.
В каком–то смысле, ужасно закончить полным нулем, но больнее всего было от того, что в Сан — Франциско жила моя пятилетняя дочка, единственный человек в мире, которого я любил, которому я был нужен — а также нужны были башмачки, платьица, еда, любовь, письма, игрушки и встречи время от времени.
Я вынужден был жить с одним великим французским поэтом, который теперь обитает в Венеции, штат Калифорния, и этот парень работал на оба фронта — то есть, ебал как женщин, так и мужчин, и его ебали как женщины, так и мужчины. У него были симпатичные прихваты, и высказывался он всегда с юмором и блеском. И носил паричок, который постоянно соскальзывал так, что за разговором его приходилось постоянно поправлять. Он говорил на семи языках, но когда я был рядом, приходилось изъясняться на английском. Причем на каждом говорил, как на родном.
— Ах, не беспокойся, Буковский, — улыбался он бывало, — я о тебе позабочусь!
У него был этот член в двенадцать дюймов, вялый такой, и он появлялся в некоторых подпольных газетах, когда только приехал в Венецию, с объявлениями и рецензиями своей поэтической мощи (одну из рецензий написал я), а некоторые из подпольных газет напечатали эту фотографию великого французского поэта — в голом виде. В нем было футов пять росту, волосы росли у него и на груди, и на руках. Волосы покрывали его целиком, от шеи до яиц — черная с проседью, вонючая плотная масса, — и посередине фотографии болталась эта чудовищная штука с круглой головкой, толстая: бычий хуй на оловянном солдатике.
Французик был одним из величайших поэтов столетия. Он только и делал, что сидел и кропал свои говенные бессмертные стишата, причем у него было два или три спонсора, присылавших ему деньги. А кто бы не повелся: (?): бессмертный хуй, бессмертные стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга, каджу. Знал всю эту раннюю гостиничную толпу, которая жила в одном месте, ширялась вместе, ебалась вместе, а творила порознь. Он даже встретил как–то Миро и Хэма, идущих по проспекту, причем Миро нес за Хэмом его боксерские перчатки, и направлялись они на какое–то поле боя, где Хэм надеялся вышибить из кого–то дерьмо. Конечно же, они все знали друг друга и притормаживали на минутку отслюнить другу другу чутка блистательной чуши побрехушек.
Бессмертный французский поэт видел, как Берроуз ползает по полу у Би «вусмерть пьяный».
— Он напоминает мне тебя, Буковский. Там нет фронта. Пьет, пока не рухнет, пока глаза не остекленеют. А в ту ночь он ползал по ковру уже не в силах подняться, потом взглянул на меня снизу и говорит: «Они меня наебали! Они меня напоили! Я подписал контракт. Я продал все права на экранизацию Нагого Обеда за пятьсот долларов. Вот говно, уже слишком поздно!»
Берроузу, разумеется, повезло — конкретных предложений не было, а пятьсот долларов у него осталось. Меня с некоторыми вещами подловили пьяным на пятьдесят, со сроком действия два года, а потеть мне еще оставалось полтора. Так же подставили и Нельсона Олгрена — Человек с золотой рукой; заработали миллионы, Олгрену же досталась шелуха ореховая. Он был пьян и не прочел мелкий шрифт.
Меня хорошенько сделали на правах к Заметкам Грязного Старика. Я был пьян, а они привели восемнадцатилетнюю пизду в мини по самые ляжки, на высоких каблуках и в длинных чулочках. А я жопку себе два года урвать не мог. Ну и подписал себе пожизненное. А через ее вагину б, наверное, на грузовом фургоне проехал. Но этого я так и не узнал наверняка.
Поэтому вот он я — выпотрошен и выброшен, полтинник, удача кончилась, талант иссяк, даже разносчиком газет устроиться не могу, даже дворником, посудомойкой, а французский поэт, бессмертный этот, у себя постоянно что–то устраивает — парни и девки постоянно к нему стучатся. А квартира какая у него чистая! Сортир выглядит так, будто туда никто никогда не срал. Весь кафель сверкает белизной, и коврики такие жирные и пушистые повсюду. Новые диваны, новые кресла. Холодильник сияет, как здоровенный сумасшедший зуб, по которому возили щеткой, пока он не завопил. До всего, всего абсолютно дотронулась нежность не–боли, не–беспокойства, будто никакого мира снаружи вообще нет. А между тем все знают, что сказать, что сделать, как себя вести — таков кодекс — без лишнего шума и без лишних слов: грандиозные оглаживая, отсасывания и пальцы в задницу и куда ни попадя. Мужчинам, женщинам и детям включая. Мальчикам.