Натали Саррот - Детство. "Золотые плоды"
Как бы то ни было, но если бы Вера захотела пробудить во мне страсть к английскому, ей не удалось бы сделать это лучше... А потом оказалось, что язык сам по себе очаровал меня. И кроме того, юные, простодушные англичанки были, в общем, очень симпатичны — только-только вылупившиеся из своего деревенского детства пасторских или учительских дочек... того самого «настоящего» детства, другим оно и не могло быть, — детства, прожитого в беспечности и безопасности, под строгим и благожелательным наблюдением дружных, справедливых и спокойных родителей... Здесь они совершенно терялись, беспрестанно сталкиваясь с необузданными страстями, с дикими выходками Веры.
Некоторое время спустя они понимали, что находятся в самой «горячей», самой опасной точке нашего дома — они отвечали за Лили... Лили, защищенную от всего на свете мощнейшей системой обороны, воздвигнутой вокруг нее матерью... те из них, кто допускал хоть малейшую оплошность, позволяя Лили привести в действие своим нытьем и хныканьем это оружие, всегда находившееся в боевой готовности, вынуждены были спешно отступать... И если, не дай бог, они осмеливались оказывать сопротивление, в них выстреливала пулеметная очередь Вериных слов, произнесенных ее категорическим тоном: «Лили-никогда-не-врет».
Немногим из них удавалось выдержать долгое время на этой должности, и при Вере я старалась к ним не приближаться. Но всегда спешила воспользоваться ее отсутствием, что случалось довольно часто.
Обычно по вечерам, когда Вера с отцом уходили, мы собирались с этими юными одинокими англичанками в их комнате, соседней с моей, раньше ее занимала бабушка: у этой комнаты было то преимущество, что она была рядом со входом... оттуда мы могли быстрее услышать шум на лестнице, хлопанье входной двери, шаги... они останавливаются на лестничной площадке... в замочную скважину на ощупь вставляют ключ, сейчас он повернется... Мне надо прервать это блаженство, с которым я слушаю их язык, и пытаюсь на нем говорить, и открываю для себя в их ностальгических, полных нежности рассказах, как в nursery rhymes{15} и книжках Лили, неведомую страну, где все очаровывает меня, пробуждает и во мне тоже ностальгию и нежность... но нельзя терять ни минуты, я удираю, я тихонько прикрываю за собой дверь...
— Помнишь, как многие годы спустя ты встретила мисс Филипс...
— Наверное, лет через двадцать после ее отъезда... Я увидела ее в Булонском лесу, в темно-синей форме няни, она катила коляску с ребенком... Я тут же узнала ее, она, казалось, была приятно удивлена, что мне удалось выжить... Она сказала мне: «I still see your stepmother in my nightmares...»{16}, и мы, рассмеявшись, расстались.
Мне в комнату поставили старый комод, купленный у торговца подержанными вещами, он из темного дерева, с массивной столешницей черного мрамора, из его выдвинутых ящиков веет затхлостью, плесенью, в них лежат объемистые тома в картонном переплете, обернутые в черную бумагу с желтоватыми прожилками... продавец, наверное, забыл их там или поленился вынуть... это роман Понсона дю Террайля «Рокамболь»{17}.
Ну и издевался же отец... «Это просто пошлятина, он не писатель, он писал... я лично ни строки не прочел... но насколько я знаю, он писал весьма вычурными фразами... «Ее холодные, будто змеи, руки...», это был балаганный шут, он не интересовался своими персонажами, путался, забывал их... Чтобы вспомнить своих героев, ему приходилось изображать их в виде кукол, которых он запирал в шкафах и потом доставал оттуда без разбора, наобум, поэтому через несколько глав умерший герой появлялся в полном здравии... надеюсь, ты не станешь терять времени...» Как же... Все напрасно. Как только у меня выдается свободная минутка, я бросаюсь к этим съежившимся, словно еще чуть влажным страницам, усеянным зеленоватыми крапинками, источающим что-то интимное, тайное... какую-то мягкость, вроде той, что обволакивала меня в провинциальном, ветхом, душном доме с многочисленными лесенками, потайными дверцами, переходами, темными закутками...
Но вот наступает долгожданный момент, я могу наконец разложить на кровати этот томино и открыть на том самом месте, где я вынуждена была прерваться... я ныряю, погружаюсь в него... меня уже не остановишь, не удержишь словами, их смыслом, внешним видом, развертыванием фраз, невидимое течение увлекает меня вместе с теми, к кому я привязана всем своим несовершенным, но алчущим совершенства существом, к ним, к воплощенной доброте, красоте, изяществу, благородству, чистоте, мужеству... вместе с ними я должна встречаться лицом к лицу с катастрофами, подвергаться жесточайшим опасностям, сражаться на краю пропасти, получать удары кинжалом в спину, меня вместе с ними заточают и мучают чудовищные мегеры, мне грозит гибель... и всякий раз, когда мы уже на грани того, что я могу выдержать, когда не остается никакой надежды, ни малейшего выхода, хоть самой зыбкой возможности... происходит то самое... нам на помощь, как раз вовремя, поспевают безрассудная смелость, честь, ум...
Это мгновение наивысшего счастья... всегда мимолетное... вскоре я вновь буду во власти кошмаров и чудовищных мук... конечно, самые храбрые, самые красивые, самые непогрешимые, пока что всегда спасались... до сих пор... но как же мне не бояться, что на этот раз... случалось ведь с людьми, чуть менее совершенными... нет, они, конечно же, были менее совершенны, менее притягательны, я не была к ним так привязана, но я надеялась, что им тоже, они заслужили это в последний момент... но нет, они и я — какая-то часть, вырванная из меня самой, — мы вместе были сброшены со скалистых вершин, расшибались, тонули, стонали от смертельных ран... потому что Зло рядом, повсюду, готовое в любой момент нанести удар... Зло так же могуче, как Добро, и всегда может победить... и на этот раз все погибло, все самое благородное, самое красивое на свете... Зло утвердилось тут основательно, не пренебрегая ни малейшей предосторожностью, ему теперь нечего бояться, оно заранее предвкушает свое торжество и не торопится... и как раз в эту минуту я вынуждена отзываться на голоса, долетающие из другого мира... «Тебя же зовут, стол накрыт, ты что, не слышишь?»... надо возвращаться к этим рассудительным, осторожным людишкам, с которыми ничего не происходит, да что вообще может произойти там, где они живут... тут все так скованно, мелко, жалко... а там, у нас, на каждом шагу дворцы, особняки, всякие красивые вещи, мебель, сады, роскошные экипажи — здесь таких не увидишь, — потоки золотых монет, реки бриллиантов... «Что такое с Наташей?» — это тихо спрашивает отца его приятельница, пришедшая к нам на обед... мой отсутствующий вид, блуждающий и, может, немного высокомерный взгляд, должно быть, повергли ее в изумление... и отец шепчет ей на ухо: «Она вся в Рокамболе!» И приятельница кивает головой с выражением, означающим что-то вроде: «Ну, тогда я понимаю...» Но что они могут понять...
В Ванве, на перекрестке двух длинных и мрачных улиц, в доме, построенном из грязно-серого камня и похожего внешне на все остальные дома в округе, мой отец пытается воссоздать сильно уменьшенный вариант своей ивановской «фабрики красильных материалов».
За домом, во дворе с утрамбованной землей, окруженном маленькими сарайчиками, я ощущаю, так же как и там, во дворе, простиравшемся за огромными деревянными строениями в Иванове, тошнотворный запах кислоты, и точно так же переступаю через ручейки желто-красно-синей жидкости... Проходя мимо открытой двери маленького кабинета, я вижу на столе знакомые счеты с желтыми и черными костяшками, которые передвигаются вдоль металлических стержней. В лаборатории отец в белом халате склонился над столом, где перед пробирками, на деревянных подставках, разложены стеклянные пластинки... на двух из них высятся кучки пронзительно-желтого порошка... я знаю, что этот порошок — отец часто про него говорил — называется «желтый хром»... Он долго вглядывается в одну кучку... «Посмотри хорошенько, тебе не кажется, что вторая ярче? Эта серее, что ли... Я силюсь увидеть разницу... — Нет, не вижу... хотя, может быть, чуть-чуть... — Ну, конечно, она тусклее... Ничего страшного, мне кажется, я знаю, почему так получилось, я просто переделаю, и все... но на сегодня хватит, давай собирайся, пошли...»
Мы спускаемся по лестнице и заходим попрощаться с господином и госпожой Флоримон. Они работают здесь и живут рядом, на той же улице, на первом этаже.
Я их видела редко, но, как ни странно, образ этих людей отпечатался в моей памяти ярче многих других, кого я знала лучше... Потому, наверное, что Флоримоны были точной копией образов, которые заронил в меня отец со всей своей пристрастностью и убежденностью... образов простых и ясных... как миниатюры, как лики святых... как иллюстрация качеств, так почитаемых отцом... На лице господина Флоримона, на его хохолке, на шее, на руках, словно пропитанных красной краской, будто написана его любовь к работе, он забывает даже о необходимых предосторожностях... в его покрасневших глазах столько ума, который словно перетекает из его глаз в мои... многие ученые могли бы ему позавидовать... и его искренность, достоинство... У госпожи Флоримон пухлое тело, круглые щеки, большие внимательные глаза, и когда она улыбается, губы у нее приподнимаются с одного края чуть выше, чем с другого... она воплощенная преданность, скромность, но и решительность... И как они любят друг друга, нотка печали проскальзывает в голосе отца, когда он говорит об их трогательных отношениях... «они прекрасные люди, не знаю, что бы я без них делал, это лучшие мои друзья, мне просто повезло...» Они наклоняются, гладят меня по голове... «Как она похожа на вас...» Отец ждет на пороге... Его тонкая прямая фигура вырисовывается в дверном проеме, он тоже — воплощение четкости, энергичности... лицо у него моложе и счастливее, чем обычно... Он говорит: «Ну, хорошо. До завтра»... и это его «ну, хорошо» выдает его удовлетворение, в этом «ну, хорошо» я слышу «как хорошо, как я доволен, что получил сегодня свою долю повседневных трудов и получу ее завтра... Без этой доли как мог бы я жить?.. Ну, хорошо. Значит, до завтра... Идем, дочка».