Пуп света: (Роман в трёх шрифтах и одной рукописи света) - Андоновский Венко
То, что ты сделала, не задевает меня; это просто спаривание. А вчера у моего графитного возлюбленного в «Паренезах и максимах» Шопенгауэра я нашла подчёркнутую фразу, которую подчеркнула бы и я тоже: боль не от брошенного камня, а от намерения. Почему, Аня? Почему мы каждый день убиваем и распинаем Спасителя? Не потому ли, что он был свидетелем наших слабостей и грехов, и потому должен умереть, мы не хотим, чтобы кто-то смотрел на нас, потому что, когда нас никто не видит, нам позволено всё? Почему ты подняла руку (не на меня) на Него, Аня? Можешь не отвечать: человек существо, неспособное к верности. Любовь без верности — просто похоть. Напомню: когда мы были школьницами, то задавались вопросом, что заставляет электрон вращаться вокруг протона веками, эпохами, не покидая его? Ты сказала «любовь», я сказала «верность». Я утверждала, что верность предшествует любви, ты утверждала, что сначала должна появиться любовь, а потом уже верность. Но способен любить только тот, кто изначально верен; причём сначала себе; без верности себе нет верности другим. Верность — это то, что делает человека невинным. Верность — это чистая невинность, основная составляющая ребёнка. Кто любит без верности, тот постоянно будет терять невинность и сгорит, ослеплённый страстью, лелея иллюзию, что он любил. Такая любовь сведётся к одной лишь голой сексуальности, а сексуальность есть не что иное, как совесть, беллетризация утраченной невинности, детской верности.
Я закрываю дневник. Нахожу бутылку и иду в комнату, как узник, знающий, что грешен, идёт в свою камеру. И наливаю немало.
Меня мучает вот что: я распяла её, мою Спасительницу. Это правда. И другой правды нет.
Пока пью, думаю: чтобы понять те мои предательские иудины 11 минут, надо знать, что до того, как она приехала в наш городок, я была совершенно одинока: я отличалась от всех не только красотой, но и интеллектом, двумя вещами, за которые люди наказывают смертью, если у них самих этого нет. Главное, чтобы не было свидетелей. Особенно часто это случается в провинции, хотя провинция — это не территория, а состояние души. После того, как она приехала, я почувствовала себя защищённой: она протянула мне руку, я была уже не одна, и на самом деле мы обе были как сверхъестественные существа, слетевшие с небес в мир земной грязи.
Но я быстро поняла, что наши отношения возможны только как преклонение человека перед Богом; я её обожала, потому что она была всем, чем я не была, но хотела быть. Нам было по 15 лет, возраст, когда девочки ещё ничего не знают, но у них есть странное интуитивное понимание всей жизни целиком, так что каждый день они собирают по кусочку большого пазла. Если я приносила по одной части этой головоломки, она всегда приносила по три. К тому же у меня были слишком толстые бедра, чуть широковатый зад, а она была сложена как античная статуя. У неё я научилась ухаживать за своим телом, которое действительно стало лучше после её появления: Лела познакомила меня с миром спорта и гимнастики. Она показала мне, как правильно питаться, как получать удовольствие от еды, как вести себя за столом и как честно и достойно (её слова) обращаться со столовыми приборами. У неё дома я в первый раз попробовала бифштекс; я даже не знала, что это такое, хотя часто слышала это слово в кино. Она посвятила меня в тайны духа. У неё я пригубила свой первый бокал вина, у неё слушала Моцарта, у неё я впервые услышала «Carmina burana» Карла Орфа и «Болеро» Равеля. Каждое посещение их дома было подобно вхождению в некий храм неведомой религии: все предметы там были неизвестны, особенно те, что принадлежали её отцу, дяде Милану, который очень полюбил меня и принял почти как родную дочь: там, например, была трубка, которая меня необыкновенно привлекала, я прикасалась к ней, как будто это была дарохранительница, средоточие самых волшебных чудес. Лела над этим смеялась, но часто говорила, увеличивая мою зачарованность, что она — порождение этой трубки, и мне казалось, что её присутствие так дурманит меня именно потому, что она родилась из каждений, что она богиня дыма. И действительно, дядя Милан иногда, вернувшись из казармы, раскуривал эту трубку, тогда передо мной проплывали лилово-серые кольца, а лиловое для меня всегда будет пахнуть корицей и Лелой, потому что дядя Милан курил табак с какими-то добавками, ароматный, не такой, как папин самосад, которым провонял весь дом и из-за которого я за эти четыре года ни разу не пригласила Лелу к себе домой, потому что мне было стыдно. И вот этот человек, в мундире с золотыми листьями и звёздами на погонах, был в моих глазах богом, отцом богини, которая учила и защищала меня, из рук которой я получала и телесную, и духовную пищу. Этот дядя Милан с его мудростью, с уважением, которое он быстро приобрёл в городе, и с его генеральским чином был Отцом, тогда как мой батя был просто батей, обыкновенным ремесленником в маленьком городке; несмотря на всё это, дядя Милан очень уважал моего отца и часто сидел с ним в самой прокуренной пивной города, возле рынка. «Генеральская дочка», как все её с благоговением называли, научила меня, что надо читать: она дарила мне книги с посвящениями, которые я и сегодня храню на почётном месте в моей тщательно подобранной библиотеке, состоящей в основном из книг по моей профессии: Фрейд, Фромм, Адлер, Лакан. Если бы не она, я бы не знала, что существуют «Маленький принц» Экзюпери, «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» Баха, позже не узнала бы про Достоевского, Камю, Маркеса, Гоголя, Теннесси Уильямса, Фолкнера, Борхеса, Стейнбека, Чехова. Впоследствии она повлияла и на мой выбор профессии: после того, как я прожила год жизни с алкоголем, наркотиками и туризмом по чужим постелям (её слова, когда она меня смешала с дерьмом), она настояла на том, чтобы я поступила на факультет психологи со специализацией по антропологии; я говорила ей, что хотела бы стать психиатром, но она сказала, что для этого уже слишком поздно, что, чтобы стать психиатром, нужно минимум семь лет изучать медицину, и убедила меня, что на самом деле работать психологом не менее важно, чем психиатром. Она показала мне книгу Фрейда, на обложке которой было написано: «Зигмунд Фрейд, отец глубинной психологии…» Там не было сказано, что он психиатр, только что он глубинный психолог, и тогда я решила сама стать психологом, но глубинным, хотя я и не представляла себе, что это значит. Фраза на обложке перевесила, потому что Лела и прежде воспитывала меня в духе глубинной философии: лучше прочесть одну книгу вглубь, чем сотню поверхностно, вширь. Она учила и воспитывала меня в духе того, что она называла «философией максимального минимализма», сводившейся вкратце к фразе: «Даже если ты делаешь самое маленькое дело, даже если ты дворник, подметающий улицу, будь лучшим и делай свою работу лучше всех, как будто ты чемпион мира по теннису». Только потом, когда Лела исчезла из моей жизни, я поняла, что это была философия её отца, философия честного солдата: хотя в армии то, что позволено генералу, не позволено капралу, и капрал, и генерал должны отлично выполнять свою работу; между хорошим капралом и хорошим генералом нет разницы в совершенстве, а только в объёме поставленных перед ними задач. Количество разное, но качество должно быть одинаковым.
Так я стала психологом-антропологом и устроилась на работу на должность клинического психолога в заведение для молодёжи с проблемами зависимости. Можно сказать, что, если бы Лела не приехала в мой маленький городок, если бы Бог не спустил её с небес, чтобы она протянула мне руку помощи, я бы даже не знала, как и чем зарабатывать на жизнь.
Она ко мне с хлебом, а я к ней с камнем: так я отплатила ей теми 11 минутами измены. И сегодня, хоть я и глубинный психолог, я не очень понимаю, что это было. Знаю только, что эти 11 минут были необходимы, раз они случились, и их нельзя было избежать: это был тот аристотелевский ананкайон, момент, когда нет выбора, нет другой возможности, а потому происходит только то, что может и необходимо должно произойти. Но одно дело сказать, что нужно нечто, и другое — сказать, что именно нужно. Необходимость — это форма. А каково содержание этой необходимости?