Анна Борисова - Vremena goda
– А нас он спросил, согласны ли мы на такую жертву? – закричала я. – Меня он спросил?! Да у меня теперь кусок в горле встанет! Ни копейки из его денег не возьму! И жить тут больше не буду! Это не дом, это гроб какой-то!
Я затряслась в истерических рыданиях, чувствуя себя самым скверным, самым несчастным существом на свете.
В тот же день я позвонила Ринальди в гостиницу и сказала, что передумала, что согласна. Скульптор страшно обрадовался.
На первый сеанс я шла, чувствуя себя Годивой, идущей на всеобщий позор – и не ради спасения жителей города Ковентри, а из-за собственного глупого гонора. Но обещанной платы в тысячу рублей (так мы называли китайские доллары, юани) мне должно было хватить и на плату за обучение, и на жизнь, и на съемную комнату. До окончания института оставалось всего несколько месяцев.
Но от матери я так и не съехала. К ее пенсии я не притрагивалась, строго следила, чтоб все расходы были поровну, но в «гробу» пришлось остаться. Бросать маму в таком состоянии одну было совершенно невозможно. Пусть оправится от удара, научится жить одна. Потом стало ясно, что она никогда не оправится и не научится. В теплое время года она всё время копошилась в нашем крошечном палисаднике, зимой поливала цветы в горшках и слушала радио. Больше ей ничего не было нужно. Но стоило мне где-то задержаться допоздна – и я, вернувшись, заставала маму тихо, безутешно плачущей. Она не ругала меня, ни о чем не спрашивала. Войду – вытирает слезы и включает радио. Она теперь вообще никогда не задавала вопросов о моей жизни. Разве что взглядом. Причем про одно и то же – я понимала без слов. «У тебя так никто и не появился?» Я сдвигала брови, мама виновато отводила глаза. В последнее время я стала всё чаще читать в этом взгляде не вопрос, а крепнущую надежду. «У тебя никогда никого не будет, ты навсегда останешься со мной».
Нечего и говорить, что дома я старалась бывать как можно реже. Когда за счет редакции мне поставили телефон, появилось отличное средство уберечься от вечерних слез: я просто звонила маме и предупреждала, что задержусь.
Какою же я все-таки была в последнее харбинское лето, накануне перелома всей своей жизни? Мне проще оценить ту Сандру, глядя назад из сегодняшнего дня, а не плывя по течению эйдетической памяти.
Как это часто бывает с людьми, мучающимися от внутренней неуверенности, легко уязвимыми, всегда готовыми втянуть голову в панцырь, я держалась очень самоуверенно, слыла насмешливой и резкой. В нашем Институте ориентальных и коммерческих наук меня прозвали Брунгильдой – за высокий рост, широко развернутые плечи, гордую посадку головы (я специально отрабатывала ее перед зеркалом). Я была пловчиха и капитан команды по стрельбе из лука. Еще я очень интересовалась политикой – как, впрочем, большинство студентов. Такое уж это было время. Основных партий у нас в институте было две. Первую, коммунистическую, в основном составляли дети служащих, кто имел советский паспорт. Вторая, «белая», постепенно дрейфовала в сторону фашизма. Только нужно помнить, что в ту пору это слово воспринималось совсем не так, как теперь. Оно, в отличие от большевизма, еще не было скомпрометировано террором и ассоциировалось прежде всего с Италией, факельными шествиями, культом духовного и физического здоровья.
К первой партии, несмотря на свой паспорт, принадлежать я не могла. В отличие от своих соучеников, пылких сторонников коммунистической революции, я собственными глазами видела, что такое власть победившего пролетариата.
Фашисты мне в принципе нравились – они казались романтиками. Чего стоило одно название их полусекретной организации, созданной для борьбы с Коминтерном: «Союз мушкетеров»! Но Сандра Казначеева была девушкой прагматического склада и в химеры не верила. Харбинским «мушкетерам», сколько бы они ни занимались боксом и сколько б ни стреляли в тире из спортивного пистолета, одолеть коммунистического монстра было не под силу.
Я нашла себе кредо более мощное и к тому же, как мне представлялось, вполне реализуемое. Оно называлось Азиатская Идея.
Началось всё с девичьего восхищения Чжан Сюэляном, которого все называли Молодым Маршалом. Сейчас этого персонажа китайской гражданской войны в мире почти не помнят, но во времена моей молодости он был излюбленным героем газет, журналов и кинохроник.
Его отец, бывший хунхуз и авантюрист, Чжан Цзолин сумел подчинить своей власти всю Маньчжурию и одно время даже возглавлял всекитайское правительство. Старый Маршал был неотесан, полуграмотен, но своему сыну дал превосходное европейское образование. Наследник маньчжурский – картинный красавец, наркоман, храбрый летчик – чем-то напоминал мне детскую мою любовь, моего израильского принца, который до сих пор иногда, хоть и очень редко, снился мне по ночам.
Это из-за Чжан Сюэляна поступила я на китайское отделение – паназиатизм меня тогда еще не интересовал. Мое увлечение перешло в настоящую влюбленность, когда Молодой Маршал расправил крылья. Произошло это в двадцать восьмом году, когда не стало Чжан Цзолина. Старый лис долго морочил голову двум главным претендентам на господство в Китае – большевистской Москве и самурайскому Токио, и в конце концов какой-то из этих сил надоел. Его личный поезд был подорван бомбой, но кто ее подложил, агенты японской разведки или ГПУ, так и осталось неизвестным. В двадцать восемь лет «веселый Питер» (как звали Молодого Маршала западные газеты) оказался правителем огромного региона и главнокомандующим четвертьмиллионной армии.
Превращение плейбоя в вождя было подобно чуду. Мой маньчжурский принц забросил дебоши, вылечился от опиумной зависимости, собрал вокруг себя сторонников отца и сделал выбор, на который никак не мог решиться его родитель. В смерти Старого Маршала Чжан Сюэлян обвинил японцев. Двоих сановников из числа своих приближенных, японских агентов влияния, он велел расстрелять прямо у себя во дворце, после банкета. И весь огромный Китай обратил взоры на молодого предводителя, обладавшего столь редким для политиков этой страны даром – решительностью.
Над столом у меня, рядом с фотографией манифестации 5 января, появился еще один снимок: Молодой Маршал в летном шлеме. Вернее сказать, половина снимка, потому что жену моего кумира, красотку Юй Фэнчжи, я отрезала ножницами. Карточки не противоречили друг другу, они обе были из области грез, как любовь Муси Башкирцевой к «герцогу Г.».
Однако мое увлечение китайским национализмом и его молодым героем длилось недолго. Я была на четвертом курсе, когда реальность возобладала над фантазией. В сентябре тридцать первого в Маньчжурию вошли японцы, и мой доблестный витязь, даже не вступив в бой, улетел прочь, как лепесток, унесенный бурей.