Вадим Фролов - Что к чему...
– Дерьмо ты! Какой номер телефона?
Я встал и пошел к двери. Лешка толкнул меня на табуретку.
– Сиди уж, герой, – сказал он. – Какой номер? Ну?
Я молчал. Мне было так тошно, что хотелось завыть, но я не выл, – слез уже не было, да и что толку выть.
– Ну, молчи, молчи, – сказал он и надел плащ.
Он вышел в переднюю. Я услышал, как сперва открылась, а потом хлопнула дверь и в замке повернулся ключ – два раза.
Он пришел минут через десять. Я думал, что он поедет за отцом, но он слишком быстро вернулся, и я понял, что он все-таки позвонил по телефону, – наверно, узнал номер по справочной.
– Переночуешь у меня, – сказал он, – а утром вместе поедем домой. Сейчас с тобой разговаривать бесполезно, а утром я скажу тебе пару ласковых…
Мы легли с ним вместе на развернутом диване-кровати. Он сказал, что будет курить, и лег с краю. Мы долго не могли уснуть. Он-то почему не спал? Я видел в темноте огонек его папиросы и слышал, как он громко, со всхлипом, затягивается. Наверно, через полчаса он сказал:
– Сопишь? Ну, сопи, тебе полезно посопеть. О чем думаешь?
Я промолчал.
– Скажи, пожалуйста, – сказал он презрительно, – он еще и обиделся! Ну, тогда послушай, что я тебе скажу, как я твое геройство сопливое понимаю. Да как ты смел, щенок, о матери своей сказать такое? Подумать даже и то не имел права! А ты сказал, да еще кому сказал – отцу!
– А что ж он… – начал было я, но Лешка не дал мне рта раскрыть.
– Молчи! – закричал он. – Ты лучше молчи сейчас, а то я за себя не ручаюсь, могу так врезать… что… Ма-а-ать, понимаешь, ма-ать! Да если бы у меня мать была, я бы ее на руках носил, ноги ей мыл, руки целовал, а ты… Ведь ни черта ты не знаешь, ни черта не понимаешь, а туда же…
– Вот я и хочу понять! – закричал я. – А вы все такие умные, всё понимаете, почему же нам ничего не объясняете? Что мы – не поймем, что ли? А потом удивляетесь, что мы разные глупости делаем, когда узнаем, какие вы на самом деле… хорошие.
Лешка вдруг успокоился и сказал уже тихо:
– То, что ты хочешь понять, – это правильно. Только ведь надо мужиком быть, а не старой бабой. Я ведь о чем говорю? Вот ты Вальку этого избил. Правильно. Нельзя мне тебе этого говорить, но я скажу – правильно! Ты за мать заступился, а дальше что ты делаешь? Дальше ты сам оказываешься в тысячу раз хуже этого Вальки. Он про постороннего для себя человека пакость сказал. Со злости сказал, ну, может, из подлости, а ты о самом близком тебе такое, не узнав ничего, не поняв… Эх! Почему ты с отцом по чести не поговорил?
– Да как я мог с ним об этом…
– Смог же, – жестко сказал Лешка. – Напился для храбрости и смог. Знаешь, я сам выпить люблю, но напиться для того, чтобы подлость сделать, – это уж, знаешь, самая подлая трусость. Вот это что такое. Ты и есть – подлый трус. Вот ты кто. Обижайся не обижайся, а так и есть. Ты еще подумай, что ты с отцом делаешь?
Он замолчал и снова закурил, но сразу же смял папироску в пепельнице и сказал:
– Я спать буду, мне завтра вкалывать. А ты не смей спать. Думай. Не имеешь ты права сейчас спать. Думай, как тебе жить дальше.
И я думал, а утром, когда Лешка еще спал, тихо встал, оделся и ушел.
Отец еще был дома.
Когда я вошел в квартиру, он надевал шинель в передней. Он был гладко выбрит, но все равно было видно, что он не спал всю ночь. Губы у него были плотно сжаты и глаза какие-то холодные и жесткие. Он надел шинель, поправил привычно фуражку и сказал:
– У тебя на столе письмо. Прочти.
– Папа… – сказал я.
– Ладно, – просто сказал он, потом сморщился как от боли. – Прочти письмо и дождись меня.
Он ушел, а я долго стоял в своей комнате и смотрел на синий конверт, который лежал у меня на столе. Это было письмо от мамы, написанное еще до моего приезда из Красиков, как я понял, когда все-таки решился наконец прочитать его.
Письмо было какое-то путаное, сбивчивое, многие слова и фразы были зачеркнуты, но самое главное я понял. Мама писала, что ей очень тяжело, но что иначе она не может. «Я очень люблю детей и глубоко уважаю и ценю тебя, Коля, – писала мама, – я очень благодарна тебе за все, что ты для меня сделал, но жить так больше не могу». Она писала, что уже давно любит Долинского и не в силах больше мучиться сама и мучить всех. «Наверно, – писала мама, – я поступаю подло, но я ничего не могу сделать другого. Да, я воспользовалась твоим отсутствием, иначе у меня не хватило бы воли и я бы осталась на муку всем. Прости меня, если можешь. Ты добрый, смелый, сильный человек и поймешь меня, слабую бабу. И не сердись на меня, – ведь ты меня и не любил никогда по-настоящему, то есть любил, конечно, но как-то уж очень спокойно, привычно, а мне надо было чего-то другого».
Дальше она писала, что не оправдывает себя, а ему желает всякого счастья и надеется, что он найдет это счастье, ведь он очень нравится настоящим женщинам, а она не настоящая.
Все это было в первой половине письма, а во второй говорилось о нас с Нюрочкой. «Детям скажи что найдешь нужным, я знаю, что ты поступишь правильно. Когда мы с Долинским (вначале там было написано «с Володей», но потом это было зачеркнуто, но разобрать было можно) устроимся, я смогу взять детей к себе, во всяком случае Нюрочку я заберу наверняка. А пока можешь им сказать, что я задержалась на гастролях, а я им, когда приду немного в себя, напишу».
Вот что было в этом письме. Было там что-то еще, но я не помню толком. Была там и какая-то странная фраза о том, что на этот раз это навсегда и возврата быть не может.
Значит, такое уже было когда-то? Значит, это уже не первый раз, так, что ли? А я-то ведь этого ничего не знал, не замечал даже…
Вот какое письмо написала мама. Вот что она сделала – мама. Взяла и уехала с Долинским. Очень просто – она нас любит, но Долинского любит больше; Колю – папу – она ценит и уважает, а Долинского любит. Все очень просто. Нам с Нюрочкой папа может что-нибудь сказать, например, что она задержалась на гастролях. А когда она там с Володей (который зачеркнут) устроится как следует, она детей, то есть нас, возьмет к себе, к себе и Володе. Уж Нюрочку-то она во всяком случае… Меня не во всяком, а Нюрочку во всяком. И все очень просто. Ведь это любовь… Ну, а папа – папа человек сильный и добрый, он все поймет и простит и поступит, как всегда, правильно. А если он не захочет поступить, как всегда, правильно? Вдруг возьмет и не захочет? Терпение у него лопнет всегда поступать правильно. Ты это учла, мама? И что значит – правильно? Может быть, он сейчас и не знает, что значит – правильно.
А мы с Нюрочкой как должны поступать? Тоже правильно?
А как это – правильно?
…Ну вот, теперь я все знаю. Мне от этого не легче, но все стало определенней; раньше я тоже что-то знал, но знал не наверняка, а теперь я знаю наверняка, только и всего. Раньше у меня была в основном злость, а сейчас еще прибавилась и обида. Раньше я еще надеялся, что это ошибка и все будет в порядке, а теперь я знаю, что все правда и ничего не будет в порядке. Раньше я думал, что даже если это и правда, то все еще можно поправить, а сейчас я начал бояться, что ничего уже поправить нельзя. Раньше я очень мало понимал, почему так все получилось, а теперь и совсем не понимаю: как же они, мои родители, жили все это время? Отец – он ведь умный, что же, он так и не понимал ничего? Значит, они врали? Много, много лет подряд врали и друг другу и нам с Нюрочкой? Как же это? Ведь не может же этого быть, ведь нельзя так! Или можно? Чтобы была «счастливая» семья, как у Валечки, да? Так какого черта вы вдруг перестали врать? Врали, врали много лет, а потом вдруг взяли и перестали и не подумали о нас с Нюрочкой. И как же ловко вы врали, так ловко, что никто и не замечал ничего. Или это только я, дурак, ничего не замечал, а другие всё видели и молчали?