Михаил Веллер - Самовар
– Откуда ж вас, гадов, столько бралось… – без злобы, раздумчиво произносит Жора.
– Скажешь ты тоже – га-адов, – нисколько не обижается Каведе на чужую глупость. – Тебя бы призвали – и ты бы пошел.
– Не пошел бы.
– А кто б тебя спрашивал. А куда б ты делся.
– Застрелился бы.
– Ой, держите меня, я падаю. Прошел бы обучение, принял присягу, получил чин, пошел бы выполнять приказ на арест врага народа. Ну, так чего стреляться?
– Не понимал, скажешь? Верил, да? И когда был на Колыме начальником лагеря – тоже верил, да? Людей морил пачками – что, и не знал ничего?
Вот упоминание о лагере Каведе неизменно задевает.
– У них, так или иначе, были срока – закон есть закон, – говорит он. – Солдаты – те отслуживают срочную службу. Но почему никто – нет, ты мне скажи: почему никто не сказал, не написал никогда, как тяжела, трудна, опасна ежедневная служба офицера на зоне? Он всю жизнь живет в той же тундре, его летом жрет тот же гнус, зимой секут те же метели, кругом та же Арктика, снежная пустыня, ест те же крупы и консервы, в доме холод, детишки болеют от этого авитаминоза, недостатка солнца, недостатка кислорода в северном воздухе, жена стареет, ни тебе культуры, ни развлечений никаких, ни общества, ничего, врачей приличных нет, одеться некуда. А на мужа блатной в бараке нож точит, вор походя волком позорным оскорбляет, политический за человека не считает, а на кухне у тебя воруют, и на складах воруют, от работы все косят, а норму выполнять надо, не то недолго и самого – в барак, и вот тянешь ты лямку, и ведь никогда слова доброго не услышишь ни от кого, только от своих, чужой этого не поймет… Думаешь, когда со мной несчастье случилось – хоть кто пожалел меня?
Несчастье заключалось в том, что получив медаль 30 лет Советской Армии (и все они получали армейские награды!), он устроил обмывание, все, ясное дело, нажрались, и решили устроить катание на тройке, благо лагерных лошадей было ровно столько. Март, закат, 20° – тепло, да под баян, да со свистом, – и вывалился из набитых саней, и не сразу заметили в сумерках. В хлам бухой, в сапожках, без оружия, перчатки потерял – споткнулся, дреманул – готов подснежник! что может быть обычнее. Пока хватились, пока искали, пока снежный заряд из-за сопки дунул, собака не чует ни фига, – отморозился. Лучше б, думал потом, замерз вообще, да и дело с концом, – но нашли еще живым, терли-грели, пока то-се, пока в госпиталь, пока думали… У врачей так и называется– пьяное обморожение.
Больше всех он дружит со Стариком. Ага. У них много общих тем для воспоминаний.
А Каведе его окрестил молчальник-Чех со своим скупым юмором. Сократил на одну букву энкаведе, и одновременно получилось – кожно-венерологический диспансер. Глумливое прозвище, несносное, но значение быстро растворилось в привычке, и уже никаких обид, никто смысла худого не вкладывает, ну, вот так зовут человека, только и всего.
– 6 -[На фотопленке нечетко, даже при большом увеличении текст трех страниц смазан – дефект любительской проявки. И по закону подлости, разумеется, на самом интересном месте.
По поводу этой накладки Жора докладывает анекдот:
– Война, госпиталь, раненный в промежность матрос после операции отходит от наркоза, ну, и с тревогой: Доктор, ну что там у меня… член… целый? – Не волнуйся, все цело, после войны еще женишься на своей Оле, детей настрогаешь! – Доктор, я не понимаю… какой Оле? – Да ладно, шутник! Той самой. – Доктор, простите… у меня там татуировка была… вы не посмотрите?… – Говорю же, только по кончику чиркнуло, цела твоя татуировка! – Что там написано? – Оля! – Э-эх, доктор… Там было написано: Привет революционным матросам Кронштадта от героических военморов Севастополя!]
…громные красавицы белые сиси кач…
… чу подержаться, какой твер… аааааааах!…
рячая, тугая, вверх-вниз…натягивай до конца!…
ай мне в ротик глуб… молочко брыз…
… нежн… втык…!!!…
… чу ебаться, мил… уй…
– 7 -…зор!
… славы и денег…выразить себя…донести
мысли и чуйства…
ЯЩИК ДЛЯ ПИСАТЕЛЯ
… Явить свое произведение и скрыть себя – вот задача художника, сказал Уайльд: оделся с неподражаемой элегантностью, напомадился, подвел глаза, вдел в петлицу цветок ромашки, собственноручно выкрасив белые лепестки зеленой краской, чтоб изысканно смягчить крикливый природный цвет, и поехал в большой свет, законодательствовать меж денди, где с изяществом и трахнул сына маркиза Квинсбери, и уж тогда надежно скрылся в Рэдингской тюрьме, явив миру Балладу и Из бездны взываю.
Нужно хлебнуть рабства сполна, чтобы выдавить из себя раба до капли: Постичь и проповедать суть свободы, скрыв от мира и истории свое имя под уничижительным паче гордости псевдонимом Эпиктет; пусть влюбленный и на лучшее не годный Арриан молитвенно вносит в скрижаль мысли учителя.
(Так что если посадить всех писателей в тюрьму с правом переписки – литература могла бы и расцвести. Те, кто пытался это сделать, были не вовсе лишены понимания сути искусства, и с подчеркнутым вниманием следили за его развитием и связью с жизнью.)
Когда из номера в номер ведущие газеты Франции гнали бесконечными подвалами по главам Три мушкетера и Граф Монте-Кристо, роман-фельетоны были для массовой публики, в отсутствие кино и телевидения, тем же, чем сейчас являются мыльные оперы. Это давало максимум славы и денег писателю. Имя! Рукопись, подписанная Дюма, стоит десять франков за строчку, Дюма и Маке – один франк.
Кино и комикс прикончили театр и книгу, ТВ прикончило все. Каждому свое, один телевизор для всех. Рожа в радужном экране – это слава и деньги. Легальный взлом двери и черепной коробки. Так чем же ты недоволен, Хитрая Жопа?
Писатель полез в телевизор, как домушник в форточку – за законной добычей. Павлиний хвост посильно блещет в жюри конкурсов красоты, показов мод и КВН; письменник ведет викторины, потешает зал на светских капустниках и свадебным генералом представительствует на всевозможных мероприятиях. Он протаскивает, пропихивает, протаранивает на ТВ собственные регулярные программы – про историю и про литературу, про политику и рок-музыку, нравственность, экономику и образование. Он внемлет с грузом ответственности в одном глазу и благодарности в другом на встречах Господина Президента со вверенной последнему интеллигенцией, норовя возгласить в камеру что-нибудь запоминающееся (чтоб отметили) и краткое (чтоб не вырезали) – так что умельцы пера и топора быстро научились кидать мазок яркого грима к своему имиджу одной хлесткой фразой (вовсе не связанной с сутью разговора, вполне беспредметного). Но в присутствии Государственного Лица позвоночник писателя вьет неподконтрольный любовный прогиб, голос льет сладкозвучной нотой бельканто, и лакейская сущность подлого (под-лог, под-лежать) сословия явна каждому, имеющему глаза и уши.