Джоанн Харрис - Пять четвертинок апельсина
На войне он убил одного англичанина и двух французов. Он не делал из этого тайны, и то, как об этом рассказывал, убеждало, что выбора у него не было. После мне приходила в голову мысль, что среди убитых им мог быть мой отец. Но даже и это я была готова ему простить. Я была готова простить ему все.
Конечно же, поначалу я вела себя с оглядкой. Мы встречались с ним еще три раза, дважды только с ним у реки, один раз в кино, где были и остальные — Хауэр, кургузый и рыжий Хейнеман и толстый, неповоротливый Шварц. Дважды посылали записки через мальчишку у газетного киоска, еще пару раз получали сигареты, журналы, книжки, шоколад и пакетик с нейлоновыми чулками для Ренетт. Дети обычно вызывают меньше подозрений. При них меньше остерегаются лишнего сболтнуть. Вы даже не представляете, сколько всякого мы разузнавали и все это передавали Хауэру, Хейнеману, Шварцу и Лейбницу. Другие солдаты не стремились с нами общаться. Шварц, по-французски говоривший плохо, иногда кидал плотоядные взгляды на Ренетт, нашептывая ей что-то сальное на своем скрипучем немецком. Хауэр был какой-то надутый и деревянный. А Хейнеман — какой-то суетливо-нервный, беспрестанно почесывал рыжую щетину, составлявшую основную часть его физиономии. В остальных немцах было что-то пугающее.
Только не в Томасе. Томас был такой же, как мы. Он нашел к нам подход, как никто другой. Оно и понятно: матери было явно не до нас, отец погиб на фронте, даже особых приятелей у нас не было, ну а тягот войны мы сильно не испытывали. Мы вряд ли отдавали себе отчет в том, что происходит, просто жили по своим понятиям в своем невежественном мирке. Жадная привязанность к Томасу обрушилась на нас нежданно-негаданно. Не из-за того, что он таскал нам шоколад и жвачку, косметику и журналы. Нам необходимо было хоть кому-то рассказывать о своих подвигах, чтоб хоть кто-то нами восхищался, чтоб иметь соратника в наших секретах, молодого, энергичного, рассказывавшего столько всего увлекательного, что даже Кассису о таком можно было только мечтать. И в одночасье мы все это получили. Мы были диковаты, как утверждала наша мать, а тут позволили себя приручить. Должно быть, он с самого начала это понимал, потому что сразу же верно себя повел, привечая нас поодиночке, вьжазывая к каждому свое особое отношение. Даже и теперь, прости, Господи, я почти готова в его искренность поверить. Даже теперь.
Для верности я припрятала удочку в Сундук Сокровищ. Пользоваться ею надо было с крайней осторожностью, так как у нас в Ле-Лавёз, если позабудешь прикрыть ставни, другие не позабудут влезть к тебе в окно, а матери и полунамека хватит, чтоб насторожиться. Поль, конечно, прознал, но я сказала ему, что это удочка отца, а со своим заиканием Поль в сплетники не годился. Но даже если что-то и заподозрил, Поль держал язык за зубами, и я была ему за то благодарна.
Июль выдался жаркий и отвратный, с постоянными грозами, когда багрово-серые тучи неистово сгущались над рекой. К концу месяца Луара вырвалась из берегов, течением унесло все мои сети и ловушки, вода залила кукурузное поле Уриа с едва начавшей желтеть кукурузой всего за три недели до урожая. В тот месяц дождь лил почти ежедневно, молния с треском разрывала небо, как громадный рулон серебряной бумаги; Ренетт визжала и пряталась под кровать, а мы с Кассисом, разинув рты, замирали у раскрытого окна, чтоб проверить, уловят ли наши зубы радиосигнал. Головные боли у матери сделались чаще, хотя в тот месяц я всего дважды, с запасом на следующий, подкладывала апельсиновый мешочек — обновленный кожурой нового апельсина, принесенного нам Томасом. Остальное добавлялось без моей помощи, мать часто мучилась по ночам, а вставая по утрам, еле ворочала языком и была мрачнее тучи. В такие дни я думала о Томасе, как страждущий о хлебе насущном. По-моему, и остальные тоже.
Фруктам нашим тоже досталось от дождя. Яблоки, груши и сливы непомерно разбухали, затем лопались и гнили на ветвях, а осы набивались в уродливые трещины в таком количестве, что кроны, наполняясь вялым жужжанием, бурели от них. Мать старалась изо всех сил. Она прикрывала своих любимцев от дождя брезентом, но даже это не спасало. Земля, пропекшаяся и побелевшая на июньском солнце, чавкала жижей под ногами, деревья стояли в лужах воды, от которой гнили выступавшие из земли корни. Мать наваливала горой вокруг стволов опилки вперемешку с землей, но и это мало помогало. Плоды падали на землю, превращая ее в липкое фруктовое месиво.
Мы спасали все, что можно было спасти, мы переваривали недозрелые фрукты в джем, но было ясно, что зерновые безвременно погибли. Мать вообще прекратила с нами разговаривать. На все это время ее сжатые губы стянулись бесцветным рубцом, глаза ввалились. Тик, предвозвестник ее головной боли, теперь почти не исчезал, а количество таблеток в банке в ванной комнате таяло быстрей обычного.
Рыночные дни теперь протекали в безрадостном молчании. Продавали что могли — с зерновыми было худо по всей округе, не осталось на Луаре фермера, которого бы миновала беда, — а бобовые, картофель, тыквы и даже помидоры погубили жара и дожди, везти на продажу особо было нечего. Потому мы принялись продавать свои зимние запасы: консервированные фрукты, сушеное мясо, заготовки из домашней птицы и тушеную свинину, которую мать заготовила, когда в последний раз зарезала поросенка. Она впала в отчаяние, каждая распродажа была для нее последней. Порой вид у нее был такой безнадежный и безрадостный, что покупатели скорей шарахались от нее, чем выстраивались в очередь, и мне одной приходилось кое-как изворачиваться ради нее — ради нас, — а она стояла как каменная, с невидящим взглядом и с пальцем, приставленным к виску, как взведенный курок.
Однажды, когда приехали на рынок, мы увидели, что лавка мадам Пети наглухо заколочена. Торговец рыбой мсье Лу рассказал, что в один прекрасный день она собрала вещи и уехала без всяких объяснений и не оставив адреса.
— Это ее немцы, что ли? — спросила я, слегка похолодев.
Мсье Лу как-то странно на меня посмотрел.
— Ничего мне про это неизвестно, — отрезал он. — Знаю только, что вдруг собралась и уехала. Про что другое ничего не слыхал. И если ты не дура, то и ты болтать кругом не будешь.
Он смотрел на меня так колюче и неприветливо, что я смущенно извинилась и попятилась, позабыв свой сверток с обрезками.
К чувству облегчения от известия, что мадам Пети не арестовали, примешивалось странное чувство неудовлетворенности. На какое-то время я затаилась, но потом стала потихоньку разузнавать в Анже и в нашей деревне про тех людей, о которых мы что-то сообщали. Мадам Пети; мсье Тупей, он же Тубо, учитель латыни; парикмахер из цирюльни напротив «Le Chat Rouget», которому приходила уйма посылок; подслушанный однажды в четверг у «Palais-Doré» после кино разговор двоих мужчин. Удивительно: мысль, что мы, — возможно, вызывая насмешки, а то и презрение у Томаса и его приятелей, — собираем всякую ерунду, меня заботила больше, чем мысль, что мы можем причинить вред тому, на кого доносим.