Николай Душка - Причина ночи
И кофе пил — сходил с ума. И даже пил компот — Но я уже не тот».
Поэт Вишневский читал выразительно, с огромным чувством, бывало, он смотрел на неискушённую незнакомку, глядел ей прямо в глаза, и чувства хлестали из него, как вода из пожарного шланга, и, случалось, девушка не выдерживала и падала в обморок, но не на пол, потому что ловкий поэт грациозно подхватывал её. Зрители и зеваки аплодировали. Трудно сказать, что больше нравилось окружающим, стихи поэта или фокус.
Приезжий из ниоткуда, место, где он обитал, иначе и назвать было нельзя, глотнул кофе и стал своим. Ему так показалось. Своим в доску стал и Тарас, который возвышался за окном, на подставке, в окружении людей, жаждущих свободы. Свободы никто не жаждал, эти люди были сама покорность, само смирение, и если бы вместо кос и граблей им надели на руки цепи, они чувствовали бы себя спокойнее. Хоть притворяться не надо. Люди готовы были к смерти, но не к борьбе, а возвышающийся поэт на самом деле чего-то хотел, желал страстно, но только не возвысится над такими же, как он сам, бесправными и убогими. Бедняга! «Дай-ка, скушаю заливное», — подумал приезжий, взял ножик и вилку, чтобы отрезать кусочек желе. На безукоризненно ровной поверхности появился тоненький шрам. Но кусочек не отделился от целого. Тогда гость взял ножик, зажал его покрепче, чтобы исполнить увертюру. Завязалась неравная борьба между ним и неодушевлённой материей. В таких случаях всегда побеждает человек, если только злой рок не тормознёт его. «Не надо было портить красоту, сказано же — любоваться, а не есть». И вдруг он заметил — прыгнуло сердце — увидел на крышке стола, на ребре, благодарное, увековеченное, незабываемое: «Помню Приму!», и просиял, растаял, полюбил всех. Был среди его земляков тот, кто оценил, был один. И улыбка Примы озарила «Пулемёт».
8. Тот, который был
К сожалению, как это ни прискорбно, что ни делай, живи не живи, страдай или мучайся, борись или опускай руки, хочешь не хочешь, этот человек, маленький он или большой, ничтожный или возвышенный в мыслях своих, был. Из плоти и соединительных тканей. И был он уже не Юрасик и не Юрец, и да же не Юра, а Юрий Григорьевич. Его так называли все, и ему очень нравилось. Почтение ли сквозило здесь или немножко страха, или нежелание связываться, или ещё что, неизвестно, но вот ему нравилось это. Когда его так называли. А когда Юрец обзывали, то не нравилось. Потому что в свои двадцать семь, можно сказать, лермонтовские двадцать семь, он успел многое: жениться, родить ребёнка, получить квартиру, посадить уйму деревьев, больше на субботниках, чем воскресниках, и ясно, все деревья засохнуть не могли, какие-то принялись и давали населению так нужный кислород. Перед людьми он был чист и свободен. А для себя ему хотелось немногого: принцессу. Он видел её, когда ей было семнадцать, потом она уехала учиться, и вот этим летом она снова возвратилась. Она вернулась в город одна, без принца. Так не бывает, но так было. И мешкать не стоило. Но и спешить тоже. Теперь принцесса была образованная, и торопливость могла истолковать за желание овладеть ею, или, может, другое желание: отобрать у неё свободу. Отдать её она должна была сама, и чем быстрей, тем лучше. Но Юрий Григорьевич знал, что очень быстро не получится. И он запасся терпением. Сроку себе дал он один год.
О принцессах он знал всё. На роду им было написано искать суженого среди избранных: или таких же принцев, мечтательных, жаждущих вечной любви и к ней ещё неугасающей страсти (которые и не водились на земном шаре), или среди графов, виконтов, баронов, князей и прочих титулованных особ, которые, если и обитали где, то, скорее, в романтических головах, чем в жизни. На принцессе мог ещё жениться Иван-дурак. Вот он и был главным конкурентом Ю. Г., соискателя руки принцессы. К тому же это был опасный и незримый противник: он мог встретиться, где угодно, в любое время суток. Дурака надо было опередить.
В этом деле, самом важном деле жизни, важнейшем из дел, не было пустяков, не существовало мелочей. Все части своего организма и то, что надевалось на организм, он начищал до блеска. Ботинки или туфли натирались до зеркального глянца шерстяной тряпочкой, кроссовки намывались с лучшим стиральным порошком, они сверкали белизной, начищалась одежда, но ярче всего сияли зубы, потому что именно лучик, отражённый от белоснежного зуба, мог попасть в душу, в её душу и застрять там. Надо было за что-то зацепиться. Человек не может один, — крепко запомнил это изречение Юрий Григорьевич, спасибо какому-то неизвестному классику, надоумил, подучил, помог расставить силки для неё. И вот пробил час ловить добычу.
Человек не может один — значит, не бывает недоступных, значит, кому-то они доступны. Труднодоступные могут быть, но недоступных — нет. Долго ходил с этой мыслью птицелов (а ведь, кто, как не птичка, ага, в данном случае была принцесса), осознавал её до конца, перегонял из головы в душу, или в кровь, ходил три дня и три ночи, тридцать три дня и тридцать три ночи, а потом, наверно, спать лёг. Но это давно было, не сейчас. Сейчас принцесса, а это была Дуся, находилась под прицелом безжалостного охотника, а не жалкого птицелова. Бабах!
Он чистил, яростно начищал и так уже белейшие зубы, и пил, уже пил из недоступного, пока ещё недоступного источника, он не мог сказать, точно не мог сказать, что пил, какую влагу, или жижу, но внутренности у него колотились, а язык дрожал. После зубов он чистил какие-то другие части своего эго, до сверкания, до сияния, до блистания, до крови, до озноба, до трепета, до зуда. Знай наших.
И как ни прискорбно сообщать это, как бы ни хотелось, лучше бы прикусить язык, замолчать, уехать из страны, туда, где никто не ждёт, где никому не нужен, но всё же мозолишь глаза, и там, где-нибудь в тёплом краю, где даже не бывает снега, переждать случившееся, забыть его, может, этого и не было вовсе, и потом, когда-нибудь потом вернуться и увидеть, что, правда, не было ж ничего, а показалось… Как бы ни хотелось молчать, но поведать надо. Дуся была повержена. Её сердце было покорено. Там поселился упырь, долго берегла она ему место, и вот оно занято, вот уже всё. Поселился в сердце вурдалак, и захватил он всю власть над душой, а потом уже, что и не важно, и даже можно не говорить, следствие, частный случай, тело покорил. Дуся ещё была, но от неё оставалось всё меньше, с каждым днём, с каждым часом. Прощай, Дуся!
Не воображаемая, но труднодоступная, почти недоступная досталась ему, Юрию Григорьевичу, не Юрасику и не Юрцу, и он спрятал недогоревшие свечи, а огарки так вообще выкинул. Зачем они теперь? Он зажигал пламя, чтобы будить её образ, при свечах она становилась ещё желанней, и хотя языки несколько коптили и, наверно, портили обои и закапчивали потолок, этим можно было пожертвовать, потому что огонь приближал его к ней, на лбу у него выступал пот, влажной становилась и лысеющая голова, он вытирал их платочком, на котором вышитая собака догоняла вышитого же кота. А когда желания затухали, то Ю. Г. гасил и свечи, и они испускали смрад, были словно живые и не хотели тухнуть.
Принцесса досталась ему и отпала надобность зажигать огарки, закапчивать квартиру, идти на риск, жертвовать собой, поступаться принципами, заключать сделку с совестью, с дьяволом, прикидываться и придуриваться, заставлять себя улыбаться, когда внутри кипит зависть, и чистить, чистить, чистить. Ни к чему теперь это. Наши поздравления победителю. А с Дусей мы уже попрощались. Как хочется вернуть её к себе, вырвать из лап вожделенца, но нет, это не в наших силах, снимем фуражки и склоним головы. Кто хочет, может пустить слезу. И вытереть лицо жёсткой перчаткой.
9. Назад
Пора было и к другу. Шахимат встретил его на пороге торжественно, в парчовом костюме, с медалью на груди, величиной с добрую коровью лепёшку. На медали, а это, вероятно, была именно медаль, а не орден, светилась надпись, тиснёная золотом. «Отец», — гласила она.
— Поздравляю, — смутился гость, стушевался от неожиданности.
— Нас стало больше! — изрёк Шахимат, друг детства. Гордости и стали в его словах было поровну. Этой пропорции позавидовал бы сам Робеспьер. — Проходи. Вот она, моя Катя.
В люле лежал махонький ребёнок, пока ещё безразличный к тому, больше нас стало или меньше, девочка пока не знала, что из неё получится. Вот кушать было пора, это да.
— Привет, привет, — появилась из второй или третьей комнаты Валя, — вот наше всё, Катенька-богатенька, пойдём мы с дочей на обед.
Они удалились, Шахимат посадил друга в кресло и сам сел в точно такое же, было необыкновенно удобно, ласка неживой материи не обманывала, а сквозь прозрачные стёкла, неизвестно чем вымытые и как начищенные, лился чистый, первозданный свет. Было ясно, что здесь есть и настоящее, о котором мало кто думает, и будущее. Может, чуть-чуть не хватает вечности. Так показалось, но это не мешало забыть гостю всё: и бессмысленное решение уехать отсюда, и пустоту, которая так часто входила в него, не спрашивая, и свою постылую работу, и то, что никому он не нужен на этом свете, на белом свете, если быть точным. Хорошо было у Шахимата, и ко всему остальному, к этой созданной красоте, намечалась добавка — обед. Он появился раньше, чем через час. Куски тушёного мяса приковали взор, затрепетал желудок, на разломе кусков показались нити, открывая, обнажая структуру шедевра, белый соус был тоже само совершенство, и угадать, как он создавался, было всё равно, что гадать, как это Пушкин написал, что он помнит чудное мгновенье, все мы что-то такое помнили, а сказать не могли; картофель, обжаренный в каком-то масле, дополнял ауру счастливого бытия, и над столом то и дело проносилась тень Гоголя.