Мордехай Рихлер - Кто твой враг
— Куда он двинется из Лондона? Таких мест, куда бы он мог двинуться, не осталось.
— Но он может заняться чем-то другим, — несколько совестясь, сказал Норман.
— Нет, он не может.
— Ну а ты?
— Обо мне речи нет.
— Джои, ты это брось.
Но ей необходимо было выговориться.
— Я люблю его. И всегда любила на свой, на стервозный манер. Я простила бы ему, что у него ничего не вышло, но именно этого-то он как раз и не хочет.
Норман заплатил за виски, и они вернулись к нему.
— Что со мной станется, когда он меня бросит?
— Тебе все видится в черном цвете. Никогда он тебя не бросит.
Джои подсела к нему на кровать.
— Никто из нас, в сущности, ничего не достиг, — сказала она, — согласен?
Норман был задет.
— Похоже, что так, — сказал он.
Джои повернулась к нему в профиль — так ее фигура смотрелась наиболее выгодно.
Норман прокашлялся.
— По-видимому, наш мир — это мир, где обещания не сдерживают, а негодование сберегают, как валентинки. Отживший мир. А Эрнст, он, знаешь ли, бьется за свое право народиться. Мы, Джои, мы с тобой родились в упорядоченном мире и обратили порядок в хаос, и вот из этого-то хаоса и родился Эрнст. Следовательно, в некотором смысле мы в ответе за него. Так, во всяком случае, я это понимаю.
— Ты влюблен в Салли?
— Да. — Он поразился. Не ожидал, что скажет вот так, прямо.
Джои начала колотить дрожь.
— Норман. О Норман.
Он привлек ее — ее знобило, трясло — к себе, гладил по голове. Рыдание ножом раздирало ей грудь.
— О Норман.
Он повел ее к кровати — она поникла, обмякла, — откинул одеяло, укрыл. Под ее надрывный плач налил, не разбавляя, им виски и только тут вспомнил, что надо задернуть шторы. Джои скулила. Он целовал ее щеки. Снял с нее туфли, растирал ее ледяные ноги.
— Норман, что со мною станется, если он меня бросит?
— Чарли тебя никогда не бросит. — Он протянул ей стакан.
— Ты так говоришь, потому что не слишком высокого о нем мнения. Ты же никогда не принимал Чарли всерьез, разве не так?
— Нет, не так.
— Если бы ты похвалил его — хоть за что-то, — это было бы так важно для него, но ты никогда даже не упоминаешь о его работе… Эрнст значит для тебя куда больше, чем Чарли.
Норман промолчал.
— А он из кожи вон лезет — так старается, — сказала Джои. — Не боится нарваться на отказ, стать мишенью для насмешек. Он не трус, не то что ты. Ты уже бог знает сколько кропаешь ученую биографию вполне мизерного масштаба. Все оттачиваешь и оттачиваешь. А предъявить миру боишься — кишка у тебя тонка.
— Мне, между прочим, нравится над ней работать.
— Ты не замарался, как Чарли. Руки у тебя чистые. — Ее все еще колотила дрожь.
— Тебе надо выпить чего-нибудь горячего, дать тебе чаю?
Она замотала головой.
— Накрыть потеплее?
— Чарли всю жизнь должен был довольствоваться вторым сортом. Вроде меня.
— Будет тебе, Джои. — Он накрыл ее еще одним одеялом.
— Я тебе не рассказывала, как мы познакомились?
— Нет.
— Я работала в… — она назвала влиятельный в тридцатых годах журнал левого толка, — когда Джонни Рубик вернулся из Мадрида.
Рубик — он уже развязал язык в Комиссии — был один из самых талантливых голливудских режиссеров.
— Рубик в то время писал роман — ты тогда еще не был с ним знаком, — и все девчонки в журнале помирали по нему. Море обаяния, а Чарли, Чарли тоже писал для нас, и вечно приглашал меня туда-сюда, но мне все было недосуг, не до него. Тогда — не до него. Я… Видишь ли, я стала любовницей Джонни. Вернее, одной из многих его любовниц.
И она рассказала, как Джонни, когда она забеременела, уверил ее, что беспокоиться нечего: у него есть один приятель, который берется ей помочь, и они с Джонни отправилась в дешевую гостиницу вместе с этим его приятелем, врачом, лишенным врачебной лицензии, и там он все и проделал. А на следующий день Джои вышла на работу, чего делать не следовало.
— У меня началось кровотечение, очень сильное… — Джонни, как ей доложили, укатил в Мексику с одной актриской. Смылся. — Когда Чарли поднял глаза от машинки, он увидел, что я упала в обморок…
Джои на всю жизнь запомнила молодого врача со скверными зубами — посасывая роговую оправу очков, он сказал, что она никогда не сможет родить.
— А когда я очнулась, у моей кровати сидел Чарли, вот так-то, Норман. Чарли просидел около меня два дня… Когда я очнулась, Чарли был тут, рядом, держал мою руку, улыбался. Пришел с цветами, с гранками своего последнего рассказа. Пришел, когда я была никому не нужна.
— Убедила, — сказал Норман. — Он — замечательный.
— Когда началась война, Чарли не устроился, как прочие, в отдел информации. А ведь тоже мог бы заполучить непыльную работенку в армейской эстрадной бригаде, как Боб, или пристроиться в киногруппу, как многие другие. Но нет, это не для Чарли. Хоть у него и плоскостопие, и годы его вышли, он попросился в пехоту. И четыре года кряду, Норман, он провоевал в пехоте, а ведь какие только непыльные работы ему не предлагали.
Норман наклонился к Джои, поцеловал ее в лоб.
— Помоги ему, — попросила она. — Скажи, что он талант. Я ему это твержу, но мои слова мало что для него значат. А вот если ты…
— Попытаюсь. — Он пригладил ей волосы. — Попытаюсь помочь.
Зазвонил телефон.
— Не отвечай, — попросила Джои.
— Джои, ну, пожалуйста. — И, улыбнувшись ей, снял трубку.
— Я знаю, она у тебя, — сказал Чарли. — Не финти.
Норман не нашелся что ответить — до того оторопел.
— Скажи ей: если она через пятнадцать минут не будет дома, может вообще не возвращаться.
Норман повесил трубку.
— Это Чарли, — сказал он. — По-видимому, он все-таки следил за тобой.
Джои спрыгнула с кровати, сунула ноги в туфли, накинула пальто и, не говоря ни слова, кинулась вон.
XXНемного погодя Норман поднялся к Карпу — ужинать. Карпа он не застал. Из мусорного ведра выглядывал огромный непочатый окорок. В кухне пахло горелой картошкой. В гостиной стояла пустая бутылка. Дверь в спальню наверху была заперта. Норман приложил ухо к двери и, хоть дверь приглушала звуки, расслышал душераздирающие мужские рыдания. Такое случалось и раньше. В последний раз Карп не выходил из спальни три дня.
По дороге к себе Норман постучался в дверь Эрнста и Салли.
— Эрнст?
В комнате, как ему показалось, кто-то быстро ходит.
— Салли?
Никакого ответа.
Он вышел на улицу, остановил такси. Интересно, вяло гадал он, устроили Винкельманы сегодня вечеринку или нет? Подумал — не заглянуть ли к Джереми, но заробел. Сегодня ему было необходимо, чтобы его — куда бы он ни пошел — приняли радушно. К Ландису? Белла как пить дать уже позвонила Зельде, и там ему рады не будут. К Грейвсу? Ну уж нет.
И тут до Нормана дошло — и как только он не заметил этого раньше, — дошло, что все его лондонские друзья, как и он, эмигранты.
Гордыбаки. Приехали покорять Лондон. А вместо этого гибли один за другим от холода, пьянства и безразличия. Местной жизни они чурались. Над местными порядками от школьных галстуков до очередей насмехались, да и от соблюдения этих порядков их практически освобождал топорный, не выдававший классовой принадлежности акцент. В отличие от своих предков, они держались новоиспеченными империалистами. С туземцами не селились, на туземках не женились. И женщин, и электробритвы привозили с собой. За эти годы из коммунистов они перешли в попутчики, из попутчиков в туристы. Туристы. Потому что даже те, кто жил в Лондоне не один год, о подлинной жизни города знали лишь по рассказам. Вокруг них — куда ни глянь — были туземцы, и их, похоже, волновали Диана Дорс[102], повышение платы за проезд в автобусе, международные матчи по крикету, автоматизация и принцесса Маргарет[103]. Эмигранты ни с кем, кроме эмигрантов, не знались. Иногда до их сведения доводили, что у этих типов в котелках есть и дети, и взгляды, и что есть — ну прямо, как в кино, — и жители Суррея, и шахтеры Йоркшира, и рабочие, которые — помимо того, что за них должно ратовать наряду с центральным отоплением и понижением цены на джин, — тяготятся женами, не доверяют рекламе и — ну прямо, как ты, — не прочь в половине четвертого помечтать, до чего было б здорово, если б дома тебя ждала София Лорен.
Норман ощущал себя глупцом.
Вокруг него — куда ни глянь — каждое утро мужчины в половине восьмого приступали к работе, девушки, отпахав восьмичасовую смену в «Форте», садились строчить письма Мэри Грант[104]. Производились часы, машины, пижамы, шпалы. Вокруг него шла реальная, измеряемая в фунтах, шиллингах, пенсах жизнь. Единственные сыновья белокожих отцов отправлялись в Малайю убивать единственных сыновей желтокожих отцов во имя национального престижа. Каждое утро в одиннадцать часов прыщавые мальцы сновали из кабинета в кабинет, поднося остывший чай в оббитых белых кружках девицам, печатавшим под диктовку начальников письма, начинавшиеся «В ответ на Ваше распоряжение от 23-го». Пожилым парам было не по карману посмотреть в местном «Гомоне» последнюю картину Мартина и Льюиса[105]. Одиннадцатилетки из Уоппинга с тонкой нервной организацией проваливали отборочные экзамены[106]. Престарелых пенсионеров пускали в общественные бани бесплатно. Вокруг него люди ясно понимали, что по понедельникам им не валяться в кровати после восьми, по средам не гулять по парку днем и не повидать Парижа. Вокруг него город жил реальной жизнью, и кто бы ни стал возлюбленным Салли, каким бы ни был сценарий Чарли, каковы бы ни были шансы Винкельмана стать продюсером фильма, все это, как и его одиночество, ровно никакого значения не имело.