Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2007)
— Рядовой Ханбигян, грудан к осмотру!
Галуст, выше Сабитова в полтора раза, с мощной шеей (голова и шея одного радиуса) и развитой грудной клеткой, в прежней жизни был боксером. Ему удары сержанта Сабитова что слону дробина. Не согнулся, не сдвинулся, мужественно выдержал. Сделал вид, что не заметил. Это разозлило сержанта Сабитова еще больше. В некотором отдалении, возле туалета, армянская диаспора волновалась, стараясь казаться незаметной: сержанта Сабитова, Радика Айваровича, все боялись.
Было за что. В приказном порядке он потребовал, чтобы Галуст наклонил к нему широкий лоб, и изо всех сил влепил затрещину. По казарме разнесся звук шлепка, все обернулись. Галуст пошатнулся, но устоял. Он был бледен, лицо окаменело, гордые глаза горят.
Пару минут спустя, прикинувшись наивным простачком, я подошел к Сабитову. Понимал, что рискую. Хотелось заступиться. Вскипело чувство справедливости. К тому же я знал, сколь трепетно Сабитов относится к проблемам высшего образования.
— Радик Айварович, можно обратиться?
— Можно Машку за ляжку.
— Товарищ сержант, разрешите обратиться?
— Обращайтесь, рядовой Печерский.
— Радик Айварович, вот вам как медику хорошо известно, что при каждом (любом!) ударе головы внутри черепа возникают микрокровоизлияния, которые наносят существенный ущерб здоровью. Как студент-медик вы ведь принимали клятву Гиппократа, главный тезис которой — “не навреди”. Зачем же вы ударили рядового Ханбигяна по голове? Вы же медик…
Конечно, я лукавил. Сын медиков, я все знал не только про клятву Гиппократа и тромбы в голове, но также и про основы человеческой психики.
И — попал в десятку! Дикий татарин смутился. Покраснел. Посмотрел мне в глаза. Отвел глаза. Победа! После этого случая Сабитов начал выделять меня из толпы худых лысых духов, а армянская диаспора и вовсе сочла за своего, обращаясь ко мне для решения особо трепетных вопросов.
Полковой плац. На занятиях по строевой подготовке младший лейтенант Поливаев отчаялся сделать из нас ровный и аккуратный строй. Маршировали плохо, сбивались в толпу. Несмотря на все усилия младшего лейтенанта Поливаева, первачи скучивались и липли друг к другу.
— Ну и чего вы приармянились? — не выдержал младший лейтенант Поливаев и сплюнул.
— Дыма, а что такоэ приармянэлис? — Во время перекура невозмутимый Галуст отводит меня в сторону.
Мгновенно оценил его доверие. Но... Как объяснить выражение, возникшее из суеверия (“не наклоняйтесь низко, когда армяне близко…”), чтоб не задеть при этом национальные чувства?
— Ну, понимаешь, Галуст… Как бы тебе это объяснить правильно… Гм… Гм… Ну, это значит, что командир нашей роты не хочет, чтобы мы становились близко друг к другу. Э-э, ну как бы… соблюдали дистанцию…
— А, ну, тэпэр панятнэ, — говорит Галуст, но по его глазам, в которых недоверие, я вижу, что он ничего не понял.
И слава богу.
Но ведь и они, нацмены, между прочим, тоже пользовались своей инаковостью как безусловным тактико-стратегическим преимуществом. Когда, например, не хотели работать или сбривать усы (предмет особой гордости), они тут же начинали ссылаться на какие-то традиции и обычаи.
Помню, как сержанты запрещали хранить конверты от писем. Сами письма — пожалуйста, а вот конверты — нельзя. Военная тайна. Помню, однажды я получил шесть писем перед самым заступом в наряд. Собственно мне их и выдали на построении перед тем, как отправить на чистку картошки. Когда читать? Сунул письма в тумбочку и ушел на кухню.
Утренний осмотр обнаружил возмутительное нарушение режима секретности — шесть писем в тумбочке рядового Печерского. Два от мамы, два от школьного товарища Димы Шахова, письмо от Наташи Мамонтовой и письмо от подружки Марины Макаровой, которая писала редко, но метко (смешно). Когда мне было их читать? Картошку чистили до подъема (до шести утра), не успели и чистили ее едва ли не до завтрака. То есть даже не спали.
Но сержант Бороздин выстроил вверенное ему подразделение и с большим наслаждением порвал непрочитанные письма, кинув их мне в лицо. Было обидно.
А вот с армянами этот прием не прошел. Возможно, потому что они служили не во втором взводе, где свирепствовали черпаки Сабитов и Бороздин, а в третьем, где царедворили всегда расслабленный дембель Бобров и будущий наш ротный старшина — двухметроворослый Толик Терзи. Соответственно, нравы в третьем отличались либеральностью. Но когда замок (замкомвзвода) крещеный турок Терзи потребовал от армян уничтожения пресловутых конвертов, один из них, толстый, пучеглазый Рувен, похожий на повара, затеял кудреватую речь.
Смысл ее сводился к тому, что над Ереваном высится некая большая гора. И каждый дембель, возвращаясь домой из рядов доблестных и непобедимых Войск гражданской обороны, забирается на эту гору и, подобно Пушкину (“на берегу пустынных волн стоял он, дум высоких полн”), разбрасывает над городом свою армейскую корреспонденцию.
Бред, конечно. Но мы же всю жизнь воспитывались в уважении к непонятному другому. Простодушный Бобров, кажется, поверил Рувену (или ему было все равно), а ироничный и язвительный Терзи (позже мы подружимся), усмехнувшись в усы, решил не связываться.
Армяне, отвоевав пядь, почувствовали уверенность и замахнулись на святая святых — разрешение носить усы. То есть на добродетель, доступную правящим классам. Но здесь их разглагольствования о символе “национальной гордости” и “мужской силы” слушать никто не стал, черные, как сапожная вакса, усы Рувена были торжественно сбриты в туалете при большом стечении армейской общественности и сметены в облезлый желоб.
Короче, интеллектуал на интеллектуале. Гуров цитировал Сартра, а моим коронным выходом стало чтение наизусть латинских стихов. Я знал басню Федра “Стрекоза и муравей”, а также стихотворение “Я памятник себе воздвиг нерукотворный…”.
“Эгзеги монумент эре перениус, регаликве ситу пирамид альтиус...” Этим мой латинский репертуар исчерпывался, но даже его хватало с лихвой, и всегда проходило на ура. Особенно во время разгона дождевых луж на плацу либо иной незамысловатой, не требующей особенных усилий работы.
Странное, конечно, подразделение. Сплошь состоящее из хлипких ботаников, имеющих больше трех извилин. Изощренно штудирующих устав и отстаивающих (насколько это возможно) свои птичьи права. И, с непривычки, бросающихся на амбразуру.
Несмотря на высокий образовательный ценз, курсанты кучковались не по интересам, но по землячествам. Всяк в своем соку. Поддерживали друг друга, вместе ходили в увольнительные, вместе оприходовали посылки с родины и гостинцы.
Отдельно армяне, отдельно азербайджанцы. Отдельно казахи, которыми заправлял злой увалень Сапарбеков (его земляки уважительно звали Супербеков). Отдельно хохлы, среди которых статью и интеллектом выделялся Илюша Гуров. Вроде бы как наиболее близкие по духу — все-таки братья-славяне. Отдельно тусовались москвичи, которых почему-то не любили больше всех.
Особенно досталось рядовому Калиничеву. Ему отбили яйца, пришлось комиссовать. Хотя на самом деле Калиничев не был москвичом, он происходил откуда-то из Нарофоминска и просто попал под раздачу.
Всех москвичей называли “ЧМО”, что расшифровывалось как “человек московской области”, и их необходимо было “чморить”. Несмотря на заступничество верзилы дембеля Боброва, происходившего откуда-то из-под столицы, простодушного, постоянно простуженного любителя тяжелого рока.
Иногда Сергей Сергеевич Бобров, насмотревшись на просвещенных подопечных, покашливая, затевал наукообразные дискуссии, ну, например, о музыке. Презрительно отзываясь о набиравшем тогда силу питерском рок-клубе, Сергей Сергеевич вздыхал, что все хорошее в мировой музыке было совершено до 1979 года и после пинкфлойдовской “Стены” месторождение можно считать окончательно исчерпанным.
Первогодок (“дух”, “душара”) Илья Евгеньевич Гуров с готовностью вступал с ним в полемику. Вместе с Гуровым на философском факультете Киевского университета учился ганский растаман Доктор Яао (“рожденный в четверг”), подсадивший отзывчивое студенчество на регги. Вот Илья Евгеньевич и отстаивал свою любимую музыку. Гагауз Терзи, учившийся на винодельческом отделении пловдивской сельскохозяйственной академии, в свою очередь отстаивал право на существование Майка Науменко и БГ.