Заза Бурчуладзе - Минеральный джаз
Вы не могли не заметить, что наш пень-колода принадлежит к числу лиц, кои уклоняются и избегают изъясняться прямым, удобопонятным текстом и норовят сматывать в общий клубок всякий вздор и городьбу Спиноз да Аристотелей, паче всего же тогда, когда высказаться, дать ответ и толкование легко так же, как, допустим, почесать себе темя, то есть, стало быть, ничего не стоит. Однако же тогда и вселяется в них ни к селу и ни к городу и втемяшивается в башку им нечистая сила, и выталкивает, зараза, из нее язык чуть не в аршин, да еще и в такое его приводит движение, что хоть святых выноси, никакого нет спасу! И, что самое главное, не унимает и не останавливает, пока не доймет и начисто не оболванит бедняг. Столь незадачливый проповедник, как, скажем, я, и тот в мгновение ока оборачивается в сущего прорицателя, а все равно, на сие невзирая, усекаете, куда мы забрели через все эти несоответствия, неурядицы и несуразицы? Ну, так будемте справедливыми, не след и не дело обвинять и указывать на него, и не забудем, а поставим ему в заслугу, что он вообще появился и оказался здесь. Сдается мне, что, скорей, у нас, в конце концов, следует полюбопытствовать, к чему прибегли бы мы на его месте, как бы выкрутились и вынырнули из этакой неурядицы? Сколько бы ни гадали, ни ворожили, а пришли бы, естественно, к чему-нибудь, сварганили бы что к своей пользе и выгоде. Вот вы ухмыляетесь, развеселые, а Шамугиа вывернулся, нашелся! Шутка? Чай, вы не впадаете, суматошные мои, в иллюзию, будто нынче формировать и формулировать новые доктрины и постулаты легко так же (раз плюнуть!), как выпечь сырный пирог. Знаю-знаю, осознаю, всякий, кто силится выпечь-выдать новое откровение, смахивает, скорей, на пустомелю, лодыря и бездельника, нежели на трезвомыслящего, почтенного и солидного мужа. При всем при том хочу призвать вас, мозговитые: егда Шамугиа представляется вам пустобрехом, увальнем и придурком, а не уравновешенным, толковым и целеустремленным работником, даже и при сем не порицайте его, не умалчивайте заслуг и достижений, ибо всякий, движимый любознательностью, куда достойней одобрения и восхваления, чем насмешек и унижения, паче же тот, кто не ставит ни во что, ну, ни в полушку, общепринятых, широко распространенных, давно известных мыслей и догм, отважно гнет свое, — не всегда, правда, стройно, случается, что как попало, — ничего из того, что пробегает по его горячечному мозгу, никогда не утаивает, брякает все, что взбредет ему в голову, упорно стоит на своем, самозабвенно уверяет в своей правоте и, что притом самое главное, выдает и выпаливает идеи одну занятней другой. А уж выдумщика ошеломительных вольных идей шустрей Шамугиа и не отыщешь, сколько ни копошись и ни шастай по книгам, ныне градом сыплющимся на головы наших соотечественников и соотечественниц. Впрочем, пора обратиться к новой главе, сулящей нам чуть не фаустовские истории посещенья Шамугиа интернет-кафе и других его достославных небезопасных посещений и приключений.
XXX
Полагаю, вы согласитесь со мной, господа, что не стоит слишком уж распространяться, а лучше кратенько констатировать, что внявший собственному призыву Шамугиа с быстротой молнии ринулся улепетывать, ввалился в первое попавшееся кафе, подлетел к компьютеру и пустился по бурным интернет-волнам. Это так, и ничего тут не попишешь, однако же как не признать, мои скрупулезные, что при столь схематичном описании пробега улетучиваются соль и аромат изъяснения и нижеследующий отрывок может выпасть из общей ткани нашего отточенного повествования. Оттого, думается, предпочтительней не подвергать его усечению и не отбрасывать ничего из того, что требует быть отмеченным по ходу текущего действия. Тем паче, что все связанное с текстуальными завихрениями просто требует особого тщания и осторожности. Так вот, коснувшись сей деликатнейшей темы, попутно и установим, что нам ныне можно почесть за самое проворное, динамичное, быстроходное в мире. В старину, пожалуй, сказали бы, что праща, потом, должно быть, что ружейная пуля. Не преминули бы выдвинуть свои быстроходки и последующие поколения. Короче, много бы чего набралось, не исключено, что в ход пошла бы пустая болтушка. Возможно, докатилось бы до того, что какой-нибудь, а то и целая тьма стихотворцев самой быстрой в мире провозгласила бы мысль человека. Вообще говоря, сие соображенье в свое время представлялось весьма даже привлекательным. Сосредоточьтесь и сугубое обратите внимание — в свое время. В свое. Как в сию книгу загнана и вмурована точка опоры, в доисторический янтарь — насекомое, в Рим — Ватикан, в Ватикан — папа римский, так и вышезафиксированное соображенье внедрено, вбито, втиснуто в литературу минувших дней. Я же намерен запечатлеть мысль о том, что всему в мире назначено свое время, а посему (особо подчеркиваю для внимания Назики[5]) я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен. Да что там должен быть, он разрушен, и баста! Оттого что повторишь нынче невзначай (в наш, не скажу бунтарский, а шебутной-таки век), что самое быстрое в мире это мысль человека, и светочи преисподней лопнут там со смеху. Заурядные, усмехнутся в усы, вздор и околесица! Не то ли и вам представляется, понятливые? И неужто в мире отыщется что-нибудь быстролетней, мгновенней сигнала в оптико-волокнистом кабеле? Впрочем, для нашего динамичного повествования сие куда менее значимо, нежели то, что стоило Шамугиа переступить порог интернет-кафе, как у него занялось дыхание. Да и могло ли быть иначе, когда в сем обиталище нечисти серой несет до того, что впору отсохнуть носу, а от жары не только скинуть одежду, но даже содрать кожу, когда бы было возможно. Компьютеры лепятся так близко друг к дружочку, что между ними и иголки не протащить, и оба их ряда теряются в такой дальней дали, что взгляд следователя не в силах достигнуть конца ее. В кафе полумрак, отчего светящиеся экраны глядятся созданиями ужаснейшими, нежели являются в самом деле. Брякнувшийся на скамью перед светлым оконцем Шамугиа обводит взглядом постукивающих и строчащих и во всех без изъятия видит апостолов зла, чертей, обитателей преисподней. Вот Скотто и Калиостро, вот Эскотильо и Пьер Луиджи Колина (не изумляйтесь, господа. Охваченный любопытством порой увидит такое, что от простого смертного скрыто чуть не за семью печатями. Может, уверяю вас, заметить в чужом глазу песчинку, при том, что в своем собственном не почувствовать и бревна). Эге-ге, сюда, как я погляжу, стеклась чуть не вся Прага. Вот и Рудольф II, мудрец и шут, сумасшедший поэт со вассалами и цехом алхимиков в полном составе. Глядите, глядите, Зосима с Парацельсом здесь, между нами!
Кто его знает, сколько времени мог бы следователь вполголоса городить эту свою ахинею, когда бы к нему не подкрались сзади и не обдали затылок холодным дыханием. Что с Шамугиа, господа? По его коже пробегает мороз, она морщится на глазах, идет пупырышками! Кто бы это мог быть в этакий жар, кроме разве саламандры, холоднокровной твари, судорожно предполагает, вычисляет он в уме, зажмуривается и оборачивается так резко, что чуть не попадает в объятия змия, однако же уворачивается и откидывается на полшага назад. Саламандра, обернувшаяся прелестною девушкой, любопытствует, не ищет ли он кого. Он слегка разжимает веки и, обнаружив вместо змия девчонку, слегка ошарашивается, чуть не давится, на кончике языка его повисает имя нечистого, вот-вот оно сорвется, но, вместо сей подстерегающей опасной осечки, на вопрос отвечает вопросом же:
– Местечко найдется?
Лукаво улыбающаяся девчонка согласно кивает, будто бы удивляется тому, надо ли спрашивать о само собой разумеющемся, поворачивается на каблуках и углубляется в жерло зала. Странно, очень странно, но вот вам крест, звука шагов совершенно не слышно. А ведь по всем расчетам и по всем без изъятья законам, учитывая все, что их окружает, не должно ли сейчас прокатываться эхо столь же оглушительное, как при марше по выложенному каменными плитами коридору целой рати солдат в сапогах с железными подковами? Но ничего похожего не происходит. Девчонке то ли жмет обувь, то ли черт знает что мешает, словом, непонятно, отчего она немножко прихрамывает, припадает на ножку. Опадает то на одну, то на другую сторону, при том, что с каждым ее шажком разворачиваются смешнейшие и забавнейшие картины: два донельзя выпачканных и непомерно плечистых карлика валят наземь лысого толстяка, силой разнимают ему челюсть и вырывают клещами язык. Точней один вырывает, а другой стегает толстяка по ягодицам веревочным кнутом с завязанными узлом концами, приговаривая при этом: вот тебе! Вот тебе! Толстяк визжит, как закалываемый поросенок, но адские факельщики и в ус на это не дуют. Откуда-то выныривает третий карлик с пускающим пузырящуюся слюну псом на поводке. Пес напрягается, натягивает поводок, чуть не тащит карлика за собой, душераздирающе поскуливает, мечет из наливающихся кровью глаз искры, в нетерпении ждет, когда ему воротят вырванный давеча язык. Карлики облачены в одни только пропитанные грязью и жиром нагольные тулупчики, из-за распахнутых пол коих видны их могучие причиндалы, протяженнейшие настолько, что могли бы соперничать с заткнутыми за пояс увесистыми дубинами. Сгущается смешанный дух паленого мяса и испражнений. Неудивительно: в двух шагах четыре рыжие, совершенно нагие ведьмы кружатся вкруг нагой же товарки с повязкою на глазах, распятой на столпе в собственный ее рост. Две из кружащихся, как пиявки, всасываются в ее грудь со столь неимоверной силищей, что, возникает уверенность, вот-вот вытянут ее всю, с костями и мышцами, со всем нутром, оставят одну только кожу. Распятая отверзает уста, откидывает голову, будто взывая к небу, но взмолиться ей не позволяют — третья ведьма заталкивает ей в рот и побуждает глотать змей, ящериц, жаб, пресмыкающуюся мелкоту и ползучих гадов. Распятая не в силах проронить и звука, отчего возникает ложное впечатление, будто бы она, если и не на седьмом небе от радости, то и не сильно терзается и страдает. Зато мученица так извивается, что до глубин души может потрясти самых жестоких и каменносердых. Почти непрерывно исторгает содержанье нутра, но ведьмы препятствуют ей и в этом. Четвертая обеими руками сгребает огромные кучи, сваливает в комья и заталкивает горстями обратно в кишечник. Рядом некое бесполое, безвозрастное, носатое существо в мрачной черной накидке потрошит привешенного на цепях к потолку за ноги юношу, рассекает его от пупа до самого горла. Из разреза вырываются газы, выскальзывают кишки, но не с бульканьем и струеньем, а с глухим гулом и последующим нестройным шумком, способствующим возникновению звукового сходства с падающей картонной бутафорией в магазинной витрине. От выволоченного из брюшной полости исходит не зловонье, а некий дух пыли и плесени, как из сырого подвала. Завершив потрошение, мерзкое существо тычется непомерным, чуть не с журавлиный, носом в пустоту брюшной полости убедиться, не осталось ли там чего, и удостоверившись, что не осталось ни крошки, раздвигает ее обеими ручищами и принимается по-одному выламывать ребра, отчего раздается глухое но различимое, методичное похрустывание. В мгновение ока опустошенная нутряная часть юноши обращается как бы в шкаф с двумя створками. На месте остается одно только часто-часто сокращающееся сердце. При виде его омерзительное обличье твари сбегается в морщины и складки, иззелено-иссиня-лиловые губищи скручиваются в зловещей ухмылке, на носу подпрыгивают, как у часовщика, откуда-то вдруг явившиеся окуляры. Чудовище вглядывается в трепещущее сердце юноши и медленно, с осторожностью ювелира стесывает с него тончайшие, прозрачнее крылышек мотылька лепестки, аккуратно раскладывает и расправляет их на ковре и растирает острым подкованным каблуком. На искаженном от боли лике юноши отверзаются уста, его исстрадавшаяся душа чуть медлит на дрогнувшей губе, как пыльца на лепестке, так, что кажется, пребывающее на устах взорвется и вспыхнет, а крик боли достигнет небес и сотрясет мирозданье. Между тем он только протяжно зевает. Проходя, Шамугиа встречается взглядом с подвешенным юношей, поддавшись искушенью, слегка задерживает свой шаг, подвешенный приходит на легкий шутливый лад, сперва зевает, потом мимикой и жестами любопытствует, который час.