Олег Афанасьев - Праздник по-красногородски, или Легкая жизнь
* * *
Быть писателем оказалось не просто. Мать непрерывно вздыхала: «И что он взялся? Всех бросил. Хоть бы по воскресеньям куда ходил…»
И соседи: «Свет у вас каждый день до утра. Чем это вы занимаетесь?»
На работе тоже. Работал он хорошо. Однако в обеденные перерывы никогда не играл в домино, уходил в тихие углы, где или читал, или спал, или думал. Последнее было непонятно: «Думает, думает… Банк ограбить хочешь?» В дни зарплаты, получив деньги, бригада в полном составе — десять человек — шла в ближайшую пивную или кафе. Двух человек отряжали в магазин за водкой и закуской. Пили, ели. Как обычно, оказывалось «мало» и еще сбрасывались на водку. На другой день, правда, работали не опохмеляясь, но и разовая пьянка очень выбивала Вадима из колеи.
Ну и друзья. То Волчок придет, то Ленька с жалобами. «Что делать? Все так противно…» Волчок каждый день писал своей невесте письма, в ближайшем будущем собирался жениться. Он был шикарно одет. Пальто, костюм, рубашки, ботинки — все самое дорогое. Семейство, после того как тетя Катя устроила старшую дочь весовщицей на торговую базу, процветало. Самого Волчка мать устроила приемщиком в ларек вторсырья, с весны эта должность обещала большие доходы, но это его как-то не радовало. Что делать? Что делать?.. И неизменно кончалось приглашением в ресторан: «Хоть напьемся!» Ленька же был нищ и гол. Этого надо было угостить…
Всем надо было отказывать, для всех оставаться непонятным. Вот если б признали. О, жить стало бы в сорок раз легче!
Закончив повесть, совершив ни много ни мало подвиг, решил он опуститься с небес на землю, показать, что не чужой, и понятный и понимающий. В очередную зарплату с бригадой пил, никуда не спеша, первый заявил, что «мало» и, чтобы познать истину, требуется еще. Потом с Волчком ездил за двести километров в Сальские степи сватать его невесту. Вадим думал, невеста ему не понравится. Но нет, она была застенчивая, простая. И вообще люди вокруг лагеря — работники столовой, клуба, офицеры, хозяйственники не показались Вадиму палачами и истязателями. К Волчку, здесь отбывавшему, относились вполне без презрения или как-нибудь там свысока. Писательство — разгадывание загадок жизни. Разгадав одну загадку, он теперь всюду видел новые и новые загадки. Заключенные и их караульщики — тоже загадка. Да еще какая! Что за зависимость одних от других, сколько вольных и невольных связей. Загадка из загадок.
Вовлеченный в предсвадебные хлопоты, все время под хмелем, делая одно, думал он только о своем писательстве. А когда в начале мая свадьба состоялась, увидел, что дома дел без счета и, не откладывая, надо сделать забор, и калитку со стороны улицу, и угольный сарай и еще многое.
* * *
В июне вернули первую рукопись. Редактор в своем заключении признавал автора повести одаренным. Потом начиналось. Пародия на действительность. Бытописательство. Натурализм. Фотография. Герой — серый. Повесть никуда не зовет. Автор должен быть выше своего героя. Да и сам герой выше. Разве не было у него такой возможности — стать выше? Была. Но в решающий момент герой проявляет слабоволие. В конце редактор указывал на Павку Корчагина. Вот был Герой! Хотя, конечно, и не походя на Павку Корчагина, можно быть героем.
Вадим был изумлен. Лишь на другой день стал находить слова в свою защиту. Бытописательство, натурализм… А что такое «Мертвые души»? Ведь «Мертвые души» сплошное бытописательство. Приезжает Чичиков к Собакевичу — описывает Собакевича. Приезжает к Плюшкину — описывает Плюшкина… Надо быть выше. Так об этом вся повесть! Надо быть выше, но проявляем глупость, трусость, слабоволие. Однако в тех же условиях герой мог быть и хуже. Так почему лучше, а не хуже? Это, конечно, понятно, что лучше — лучше, чем хуже, но как в таком случае быть с принципом верности жизненной правде?
Слов нашлось много. Через две недели вернули из другого журнала. Здесь была вложена уже не отписка в неполную страничку, а большая пятистраничная рецензия. Писала женщина.
«Читаешь, не отрываясь! Пишите вы просто, ясно, без суесловия и «красот», стараясь заинтересовать читателя сутью происходящего», — так начиналась рецензия. Рецензент почувствовала, оценила все его лучшие места и находки. Вообще она все поняла и… утверждала, что этого мало, что надо работать и работать, а главное, не спешить, ведь он еще совсем молодой.
Эта «хорошая» рецензия опечалила его гораздо больше первого плохого ответа. Там ладно. Там то ли дурак, то ли подлец. Здесь же была умная, тонко чувствующая. А получалось, оба заодно. Много ли в их журналах такого, что можно «читать», не отрываясь? Очень мало. И даже совсем почти нет. И еще его молодость. Успокоить хотят, что все впереди, мол, успеешь наверстать. Ложь себе и ему! Лев Толстой «Детство» написал в двадцать четыре. Так ведь разве приходилось ему в нежном возрасте от страха кусать мать, ломая ногти, рыть под собой землю? До зрелых почти лет окруженный дядьками и мамзелями, и то он к двадцати четырем не удержался и написал о детстве, как о чем-то необычайном. Вадим уже в десять лет понимал значение своих переживаний. Потом забыл, но ведь вспомнил!!!
Доконали его в местном журнале, куда он тоже послал одну из копий.
Вызвали открыткой. Редактор встретил улыбками, сказал, что представлял Вадима иначе, во всяком случае, не предполагал, что у него вполне интеллигентная внешность.
Он долго улыбался, расспрашивал Вадима о его жизни. Наконец сплел перед подбородком пальцы, оперся на них, задумался.
— Пишешь ты хорошо. Не профессионально, конечно, но техника не самое главное. Главное мысль, наблюдательность. И здесь у тебя бывает удивительно…
Он распустил пальцы, театрально развел руками.
— И все-таки… печатать тебя никто не будет! Даже в капле воды отражается солнце. Как же в твоей повести не отразилось ничего хорошего? У тебя один цвет — черный. Конечно, ты пишешь о тяжелых военных и послевоенных временах. Конечно, тогда плохо было с едой, жильем, одеждой. Но разве не должна духовная жизнь возвышаться над материальной?
Вадим про духовную жизнь слышал в первый раз, ничего не понял и только плечами пожал. Редактор снова развел руками и засмеялся с чувством превосходства.
— Хотя бы наше восстановленное хозяйство. Сколько сил духовных, не говоря о материальных и физических, было потрачено. Понимаешь, ведь все было. Энтузиазм, самоотверженность, дружба. У тебя же только черное. Это невероятно. Это невозможно. Даже у Достоевского, которого я, кстати, не люблю, так не бывает.
Вадим кое-что начал понимать.
— Я пишу про обыкновенных. С героями не был знаком, — сказал он.
— Да? — редактор остановил на нем неподвижный взгляд и продолжал шепотом: — Но одно уродливое не материал для художественного творчества. Твоя повесть даже не знаю для кого… Для членов правительства, может быть?.. Посмотрите, мол, что делается. Как молодежь испорчена. Милицию бы на них, общественность…
Но у правительства нет денег. Только с самым злостным оно борется, а дойти до каждого пока не может.
— Почему вы обыкновенное называете уродливым?
Редактор печально покачал головой.
— Это уродливое. Это есть уродливое…
Что он там еще говорил? Что-то говорил. И довольно долго, воодушевившись. Вадим ждал только минуты, когда можно будет уйти.
Из редакции он выскочил как из парной: воздуха, воздуха!
Он был оскорблен. Он смеялся. Родине нужны герои! А если ты не герой, то можешь заткнуться и никто о тебе знать не должен.
«Все! Хватит с меня, — твердил он. — Да, второй раз захотел сделать доброе дело, а они за это бьют. Все, хватит!»
Он пересек городской центр, спустился к Дону, на катере переправился на противоположную сторону. Был конец августа, купальный сезон кончился, на городском пляже было пусто. Он сел на песок, успокоился, задумался. Все как-то вытянулось далеко вперед, в будущее. Ответы — там! А пока надо жить. И как жить — совершенно непонятно.
Какой-то звон мешал ему думать. Он глянул вокруг. Неподалеку от берега держалась на якоре баржа. На корме баржи стоял большой деревянный ящик с дверью из фанеры, с двумя окошками, завешенными белыми, из марли, занавесками. Вокруг домика-ящика бегала небольшая рыжая собака и азартно, непрерывно гавкала, занавески в окошках шевелились, оттуда показывались детские головы, одна белая, две темных. Дети визжали от удовольствия, собака азартно лаяла, и Вадим поразился. Ведь это жизнь! Он, сидящий на берегу со своей печалью, — жизнь. И дети, живущие на барже в домике-ящике, играющие с собакой, — тоже жизнь.
Вадим засмеялся. Удивительная штука жизнь! Вот и ответ. Уродливая, уродливое… Занавески из марли — уродливое? Может быть. Хотя скорее убогое. Но детям нет до этого дела, они играют с собакой и, прячась за этими самыми занавесками, визжат от удовольствия. И его, Вадима, только что хотели убить, а он жив, а он ни одному слову того чужака не поверил. И из этого (что не поверил) обязательно что-то должно получиться.