Денис Гуцко - Русскоговорящий
Обязательно, обязательно надо позвонить.
— Алло, мама?!
— Ой, Митюша! Наконец-то! Ты где, золотой мой?
— Да я в Азербайджане. Беспорядки тут… Как у вас?..
— Где ты?! В Карабахе?!
— Да нет же, мама, нет. Я в спокойном месте. В маленьком городке. Тут вообще не стреляют.
— Не обманывай! Я же знала, чувствовала, что что-то не так. И мне вчера так плохо погадали… Что за городок такой?
— Не обманываю я. Правда, спокойно. Мы здесь только для проформы.
— Что за городок? Митя, я в Вазиани ездила. Там сказали — ты в командировке. Я им такое там устроила! «В командировке!»
— Знаешь, мне долго нельзя говорить. Меня тут пустили… В общем… у вас там как? Спокойно?
— Митя, когда вас обратно?
— Мам, как у вас там, спокойно?
— Я говорю, когда вернут вас?
— Н е — з н а — ю. Мама, как в Тбилиси, нормально? Ничего… такого — нет?
— Какого? А! нет, ты что! Всё в порядке.
— Всё в порядке?
— Да. Всё в порядке. Ой, как хорошо, что ты позвонил! Почему раньше не звонил?
Обязательно надо позвонить. Как только выпустят, утром же и позвонить. И больше не придумывать отговорок.
Там, при реках Вавилона
— Ну и утро! В такое утро на нарах-то просыпаться стрёмно?
— На нарах всегда просыпаться стрёмно.
— А ты спроси у него. Глянь, стои́т головой вертит, улыбается.
— Что за кайф в камере спать? Холодно же.
— Турьма, нравится тебе в камере?
На самых кончиках ветвей, если смотреть под правильным углом, поблёскивали замёрзшие капельки. Крошечные сосульки — почки сосулек. Лист в ледяной рубашке, бриллиантовая ворса инея… Постоять, любуясь и ища чего-то, не имеющего никакого отношения к веткам и листьям… Сколькие до него затевали подобные игры с естеством… (да хотя бы князь Болконский: на десяти страницах всё всматривался в дуб и думал, думал).
«Гм, интересно, что это за деревья? Мы вот теперь не знаем, что за деревья вокруг, что за птица с утра насвистывает… безымянное естество: дерево, птица, растение, насекомое».
— Турьма, чё рассматриваш? Слышь, шоль?
— Слышу. Замёрзло всё.
— Дак не май месяц-то.
Его не запирали, ему по-прежнему разрешали сидеть в тепле, у сладко гудящей буржуйки. Вообще режим на гауптвахте установился экзотический: отбывающий арест или гулял по двору, или дремал на столе в «дежурке», или шёл к себе в камеру. Менты хоть и не принимали его за своего, относились вполне дружественно. Шутки, к нему обращённые (лакмусовые бумажки в химии взаимоотношений) указывали на неагрессивную среду. Но ощущение захлопнутых створок не исчезало. Говорят — но издалека. Шутят — но совсем уж неясно. И как ни пробуют нащупать его самого, всё впустую. Глухо. Ни щёлочки. Он сначала старался согнать наваждение, притворялся, что всё тип-топ. Потом перестал.
Зима подкралась вплотную… По утрам земля была серебристой и шершавой и тихонько потрескивала под ногой. Даже усыпанный трупами вещей дворик выглядел по утрам довольно мило. «Интересно, как выглядел бы павлин на инее? Если бы распустил хвост возле обледеневшего куста?»
— Слышь, шоль, турьма! — звали его из-за покосившейся двери — Хорош бродить. Чай будешь?
Да-да, чай. Глядя на ледяное серебро и слушая горящие дрова, то весёлые, то взволнованные. Допив, протягивать руки к печке — не потому что замёрзли, а так… красиво. И разламывать стулья, на которых уже никто никогда не будет сидеть, для того, чтобы отправить их туда же, в полыхающую чугунную утробу — сначала они будут шипеть, и вонять лаком, но это недолго, зато потом затрещат особенно звонко, звонче паркета, который жгли вчера. Митя стал чувствителен к звукам: простейший звук — какая-нибудь упавшая с потолка капля — может вызвать настоящий шторм. Скрип шурупов разламываемых стульев, например, проник неожиданно глубоко: за окном по раскисшей колее покатилась телега с веснушчатым чубатым мальчишкой, нерешительно вскинувшим руку в прощальном жесте, и широко расположившимся за его спиной военным в долгополой шинели… Если в одну из таких минут где-то невдалеке каркает ворон (роняет свои трескучие междометия), сердце покрывается мурашками одиночества — и делается пронзительно, до восторга тоскливо. Тогда накатывает такая нежная жалость к себе, что отхлёбывая прозрачные «вторяки» из потёртой алюминиевой кружки, он становится почти счастлив…
Ближе к полудню иней таял. Земля возвращала свой истинный облик, мокро и холодно блестела, неживая и жирная. Дворик вновь смотрелся как размытое кладбище.
Он больше не мучался, не тратил попусту душу.
— Нет, этих просто так не успокоишь. Здесь надо — о как, в бараний рог.
— Сталина на них нет. В двадцать четыре часа на … всех бы утихомирил.
— Додемократились, бля.
— А я сразу говорил: добра не будет от этой перестройки. Как жопой чуял: скоро, скоро что-то начнётся. Так и оказалося.
— У тебя не жопа, а Игорь Бовин.
Митя больше не терзался от отсутствия ответов. Понял: их нет. Да и зачем они?
Каждый день, прячась от посторонних глаз в камере, при свете, падающем в открытую дверь, Митя читал Псалтирь.
Казалось невероятным, что здесь, на зачумлённой территории, в медвежьем углу под названием Шеки, на библиотечной полке так запросто валялась эта книга. Он допускал, что библиотечная система, как и всякая система способна выкидывать коленца, и сюда, в мусульманскую провинцию, какими-то неисповедимыми путями забросило Псалтирь — но не мог взять в толк, каким образом книга выжила. За столькие годы — не отправлена за ненадобностью в мусорный жбан.
Была она стара. 1911 — на титульном листе. «Яти». Плотная, пожелтевшая и потемневшая бумага, хрустевшая между пальцев. Страницы с закруглёнными углами. Узорные виньетки по краям. Когда в бетонном полумраке камеры Митя раскрыл её и стал читать, от нечего делать заскользил по строчкам где-то с середины — он не ждал ничего интересного. «Молитвы, что ли? Уж точно не Кен Кизи». Чем вообще могло заинтересовать это — прокопчённое кадилом с плаката Кукрыниксов, что висел в кабинете истории, полное старушечьих шёпотов-причитаний? Длинные седые бороды торчали из-под этого, тянулись непонятные слова, выкованные недобрым басом в другом — плывуче-золотистом — полумраке. Разноцветные яйца, которыми бились на Пасху во дворе (хорошо, если раздобыл яйцо цесарки, таким побьёшь любое куриное), крестины младенцев, кладбищенские кресты, — вот и всё, что мог бы вспомнить Митя.
То, что обрушилось на него, не имело с этим ничего общего.
Напряжённые, на пределе сло́ва, монологи. Перетянутая струна за мгновенье до того, как лопнуть, тетива за миг до выстрела. И всё-таки удивительно непосредственные (трепетные, коленопреклонённые — но живые) отношения с богом.
«Как на расстоянии вытянутой руки».
Указания в начале некоторых псалмов: «начальнику хора», — так смешно аукались с другими, более привычными из более привычной среды словосочетаниями: «непосредственный начальник», «начальник караула», «начальствующий состав», «товарищ начальник». Люди, заговорившие с пожелтевших страниц, были будто вчера лишь оттуда, от яблонь Эдема. Звенели и ослепляли.
Было в этой книге …
— Эй, жрать будешь? — кричал кто-нибудь из охранников, выглядывая в коридор.
— Нет, потом.
— Что ты там делаешь? Смотри, вредно. Ноги отнимутся. Или руки шерстью покроются.
…много литавр и громов небесных. Но особенно пробрал его коротенький псалом про то, как … на вербах … повесили мы наши арфы …там пленившие нас требовали от нас слов песней и притеснители наши — веселия…
Вот так: повесили арфы на вербы…
Вовек милость Его … славьте Бога небес… — и вдруг так просто, устало: при реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе. Вербы, неожиданные и трогательные. Такая понятная, сегодняшняя история с пленившими и притеснителями. Всплывало дальше что-то тёмное с сынами Едомовыми и с Иерусалимом, да и с Сионом было ничуть не яснее (память подсовывала слово «сионист», — но это, кажется, не имело отношения к делу). Зато потом — словоземлетрясение: дочь Вавилона, опустошительница! И совсем дикое, сумасшедшее: блажен, кто возьмёт и разобьёт младенцев твоих о камень! Так, со знанием дела: «разобьёт». Хрупкое ведь — именно разобьётся… как скорлупка.
Всё уже было. Это было. Безумие — было. Тоска возвышающая и глядящий из мрака Зверь.
И чьим-то ногтем прорисованная вдоль всего столбца бороздка. Он аккуратно вёл подушечкой пальца сверху вниз… Сколько закодировано в ней…
Анфилада времён:
было, когда-то уже было — там, в Вавилоне