Дина Рубина - Школа беглости пальцев (сборник)
…Сенька слонялся вдоль голубоватых светящихся витрин «Хозтоваров», вдоль выставленных щеток, кухонных досок, стиральных машин и бледных эмалированных мисок.
Холодный ветер врывался в темные переулки, шебаршил по тротуарам сухими листьями, рылся в куче сора, сметенного дворником. Было зябко, сыро, страшновато.
– Ну?! – спросила я, подбежав к витринам. – Быстро говори, в чем дело, меня на пять минут выпустили.
Сенька покусал нижнюю губу, оглянулся в переулок и сказал:
– Вот что происходит: этот сон твой, Григорий, не простой.
– А какой? – не поняла я.
– Это же вещий сон, понимаешь? Все так и было с ним. Потом. Он из окна башни прыгнул.
– С чего ты взял?
– Я читал. Я все воскресенье в библиотеке просидел. И еще пойду, – Сенька сглотнул и подвинулся ближе. Свет витрин синевато-холодными бликами играл на его скулах. – Плохо дело, Григорий. Оказывается, Годунов не убивал царевича Димитрия.
– Ну и что? – опасливо косясь на Сенькины сведенные брови, спросила я. – Пушкин-то про это не знал.
– Но я-то знаю! – выкрикнул бледный Плоткин. – Значит, Пимен этот либо врет, либо помешанный и верит в то, что говорит.
– Тогда все верили, – строго возразила я. – И потом, какая разница? Тебе-то что? Текст ты выучил, играешь хорошо…
– А ты – плохо, – упавшим голосом проговорил вдруг Сенька и, пряча глаза, заторопился: – Ты не обижайся, Григорий, но правда – я старика так любить начал в последнее время, прямо как себя. Особенно когда говорю: «А прочее погибло безвозвратно. Но близок день, лампада догорает – еще одно, последнее сказанье…» – мне, знаешь, прям вот верится, что я старый-старый, как дедка мой, и недолго жить осталось, и лампада счас потухнет, и вот… прям грустно так помирать… И тебя жалко, что ты такой одинокий на лавке спишь, что у тебя судьба такая… окаянная. И даже, – он покосился на витрины и понизил голос, – в Бога верить начинаю… Правда! – Он перевел дыхание. – А тут ты как рявкнешь: «Все тот же сон!» – так у меня настроение обрывается и хочется костылем в тебя запустить… – Сенька заглянул мне в лицо и пояснил виновато: – Мешаешь, Григорий…
– Что же делать? – я была уязвлена в лучших своих чувствах, растеряна. Сенька – Пимен наступал своим костылем на мою незыблемую любовь к литературе. А ведь я знала наизусть всю сцену и таким ясным, звучным голосом декламировала роль Самозванца, намекая на его коварные планы. И Баба Лиза была мною довольна…
Но присутствовала в Сенькиных словах правда, не признать которую я не могла – опять-таки из любви к литературе. И я признала ее.
– Что же делать? – потерянно повторила я.
Сенька оживился.
– А ты представь, что ты сирота, – предложил он.
Я напряглась, представила себе нашу квартиру без отца и мамы… Получалось, что они в санаторий уехали.
– Не верится… – призналась я.
– Пошли в темноту, – решительно сказал Сенька. – Здесь витрины наглые.
Он взял меня за руку, и мы побрели в сторону темных пустых дворов.
– Ты сирота, – говорил Сенька проникновенным полушепотом. – С малых лет по монастырям шатаешься. Думаешь, сладко? Спишь где попало, месяцами не моешься… Дадут поесть – поешь, не дадут – голодный. А ты такой молодой, Григорий, так жить тебе охота… И сон проклятый один и тот же снится, снится; проснешься – сердце от него колотится: что за сон? К чему он? Он не знает, какая дикая и страшная судьба его ждет, но ты-то знаешь: значит, должна играть, вроде он предчувствует и бросается в эту судьбу, как с башни потом бросился…
– А тебе его жалко?
– Не знаю, – подумав, сказал Сенька. – Лично мне – не очень. Он, конечно, был аферист и Самозванец. Но с другой стороны – он ведь не знал, что Годунов не убивал. И Марину так любил… И кричал в бою: «Довольно: щадите русскую кровь. Отбой!»
…Где-то в глубокой промозглой тьме высоко над нашими разгоряченными лбами испуганно шуршала сухими листьями чинара. Дождик принимался накрапывать и снова запинался, обмирая… Мы дрожали от ночного рваного ветра и пытались разобраться сразу во всем – в правде и лжи, в добре и зле, в жизни, в литературе, в Пушкине, в театре. Мы перебивали друг друга, ругались, горестно вдруг умолкали оба.
Сенька бормотал сбивчиво, все пытался объяснить мне, что мучает его:
– Как, как, Григорий, как мне его играть? Вот он сидит и пишет, но я-то знаю, что он вранье пишет. Может, от его вранья люди столько веков Борису Годунову это мокрое дело шили.
– Дурак, Сенька! – горячилась я. – Его же не существовало! Его же Пушкин придумал, этого Пимена!
– Выходит, Пушкин врал?
– Да нет, Пушкин верил тем историческим сведениям!
– Но мы-то не верим! Значит, что же – я знаю, что человек не убивал, и я же в этой дурацкой привязанной бороде сижу и долдоню: «Владыкою себе цареубийцу мы нарекли!»
– Сенька! Это нельзя всерьез принимать, это же искусство! Ли-те-ра-ту-ра!
– Плевал я на твою литературу! – крикнул он измученно. – Вот откажусь играть, и все!
– Сумасшедший, ты ж и так на вылете!
– Плевал я на все! – он повернулся и пошел прочь по темному двору, но вдруг вернулся, подбежал ко мне. – Вот как хочешь, а Пимена можно только тронутым играть. Вроде он слегка тронулся от долгого сидения в монастыре и эта фигня с убиенным Димитрием ему в воспаленных мозгах привиделась. Только так! – И добавил отчаянно: – Или пусть меня из школы выгоняют!
Осенний дождь долго приготовлял свои ударные инструменты: вначале, робко запинаясь, шуршали метелки, пробормотал что-то маленький барабан, потом заторопился, зачастил и ухнул, наконец, ливень, гулко ударившись о крыши, о листья чинар… Грохнули где-то литавры осени, запели водосточные трубы, ветер разом стих, и темные дворы, одетые певучим дождем, вздохнули мокрою землей… Под фарой машины на углу вспыхнула лужа. Мимо нас протрусила болонка, растрепанная, как хризантема…
Сенька метался под деревом, мокрыми ладонями стирая капли с лица, и говорил без умолку. Я слушала.
Не знаю, понимала ли я тогда, что присутствую при пробуждении таланта, но я была подавлена тем, как близко к сердцу Сенька принял вымысел, химеру. Пусть даже и пушкинский вымысел.
Это не Сенька – шпана и неуч, книгу в руки не бравший, – протестовал против исторической несправедливости, это талант его пробудился и требовал правды. Собственно, в этом и была разница между талантом и бесталанностью – Сенька в вымысле жить желал подлинной жизнью, а реальность собственного существования – двойки, замечания, угроза вылететь из школы – волновала его куда меньше. Я же хорошо артикулировала. Вот и все…
…Я поднялась по лестнице и позвонила в нашу квартиру. Дверь рванули, передо мной стоял отец в мокром плаще, в туфлях.
– Папа… мы… насчет Пушкина… насчет Годунова… – бормотала я, пытаясь поймать ногами пол. Трудно оправдываться, когда тебя волокут за шиворот и по пути методично поддают коленом.
Наконец отец устал и на полдороге к маме бросил меня в крутящееся кресло, куда мне обычно не разрешалось садиться и крутиться, считалось, что этим я его ломаю. Тут я шлепнулась в него и завертелась, как космонавт в центрифуге. Отец остановил вращение.
– Где ты была? – спросил он тяжело дыша. – Только не лги! Я обегал весь квартал.
– Папа… – пробормотала я.
Над отцовским плечом, как бледная луна, всплыло мамино лицо – залитое слезами, словно не отец, а она искала меня под дождем.
– Не смотри на нас чистыми глазами!! – истерически выкрикнула мама и зарыдала. – Мы имеем право знать правду!
– Я правду… Мы о Пушкине… Полчасика…
– О господи! – простонала мама. – Без четверти три!
Что, что я могла им рассказать, когда во мне роилось столько смутных разрозненных слов и я была бессильна перед их полчищем? Я и сейчас порой прихожу в отчаяние, когда туча слов, словно рой пчел, налетает на меня, и я должна выбрать несколько, сложить их в порядок, вывести на бумаге – приблизительный подстрочник страстно мычащей души…
Я лежала в постели, смотрела в пепельный сумрак окна и слышала обрывки нервного разговора родителей за стеною:
– Чем она отбрехивалась?
– Не знаю, что-то про Пушкина… Как всегда, неудачно…
Да, горько думала я, да, сейчас там из паники, из домыслов, из перепуганного воображения рождается химера моей порочности. Не так ли возникла легенда об убийстве царевича Димитрия – другие масштабы, конечно, но механизм тот же…
…Пролетела за окном птичка майна – афганский скворец, уселась на ветку ближнего дерева и проговорила что-то бойко и убедительно. Она, как и я, хорошо артикулировала…
С этого дня я как-то сникла, охладела к репетициям и роль постылого Самозванца волочила халатно – так грузчик мебельного магазина тащит чужое пианино, нимало не заботясь о том, что угол инструмента поцарапается о дверной косяк.