Владимир Солоухин - Мать-мачеха
Тут главенствовало ощущение доброго теплого золота или даже скорее мягкой золотистости. Все рассаживались. Многие здоровались друг с другом. Кивали друг другу издалека. С Гелей тоже поздоровались. Сначала один парень, потом через некоторое время другой. Геля радостно улыбнулась им и радостно помахала рукой.
— Кто такие?
В первый раз Геля посмотрела на Дмитрия удивленно и даже неприязненно. Но в ответ не сгрубила: «А тебе, мол, какое дело?» — ответила вежливо:
— У меня, Митя, много друзей. Если ты хочешь бывать у меня, тебе придется видеть их тоже. И слушать. И, может быть, в конце концов тебе это даже понравится. Конечно, если ты один (Митя даже не сообразил, что она неожиданно перешла на «ты») знаешь больше, чем все они, и сможешь один быть интереснее, чем все они, то, конечно… Я, например, пишу работу о Лессинге. Иногда мне нужно поговорить о нем, поспорить.
«Пресечь! — подумал Митька Золушкин. — Знаем мы этих Лессингов. Тебе-то, может, и правда Лессинг нужен, а им…» Ответить же ничего не ответил. Во-первых, не нашелся, во-вторых, начиналась музыка.
Геля торопливо шептала последние напутствия:
— В симфонии борьба двух начал — света и тьмы, добра и зла. Следи. Есть тема мрака, смерти, и есть тема жизни, победы. Ты увидишь. В этой симфонии побеждает мрак. В концерте же только солнце, только радость, только победа. Это самая радостная, самая солнечная вещь во всей мировой музыке. Следи! (Как будто отходит поезд, и надо все успеть высказать.) Следи! (Как будто уж тронулся поезд.) Следи…
В это время ударили все струны и два человека, сидящие рядом, оказались отброшенными друг от друга на тысячу километров.
Музыку слушают в одиночку. Это правда. Дмитрий откинулся поудобнее и решил попытаться слушать. Он вслушивался напряженно и добросовестно, стараясь услышать, уловить, выделить каждый звук, и, чем больше он старался, тем бесформеннее, хаотичнее, беспорядочнее мельтешили, путались, цеплялись друг за друга, стукались друг о друга, кипели, как в котле, завихрялись, крутились и все-таки рассыпались каждый по одному бесчисленные звуки.
Дмитрию казалось, что больше всего мешает свет. Если бы выключили все люстры (ишь ты, подрагивают от музыки) и стало бы совсем темно, то, может быть, было бы легче вслушаться. Некоторые рукой заслонили глаза и слушают. Некоторые крепко зажмурили глаза.
Геля слушает, открыв свои глаза, но, конечно, не видит ничего перед собой. Вот она капризно, недовольно дернула плечом и головой — что-то ей мешает. Может быть, не нужно на нее смотреть. Вот опять поморщилась, как от боли, как от досады, как если бы над ухом пищал комар. Что же такое ей мешает? Фальшивит какой-нибудь музыкант? Этого, конечно, ни за что не мог бы услышать Дмитрий. Но все-таки он прислушался еще раз. Музыка, музыка, и вдруг… Дзинь-дзинь, динь-звень, динь-звень. Что-то позванивает сзади, будто считают металлические деньги. Динь-звень, динь-звень. Опять поморщилась Геля. Оглянувшись, Дмитрий увидел, что позванивают многочисленные медали у майора, сидящего через один ряд. Он мигнул майору, показал глазами на грудь. Звяканье прекратилось.
После этого рыцарского поступка Дмитрий уж не пытался вникнуть в лад симфонии. Пророчество Гели исполнилось: он начал считать трубы у органа.
Превращения в пушинку не происходило. Ветер музыки не мог не то что подхватить, но и поколебать этого уверенно сидящего в кресле человека. А Геля, неужели она сейчас летает? Выдумала, должно быть, все. Геля, не оборачиваясь, нетерпеливо дотронулась до руки Дмитрия: «Не мешай! Не смотри так пристально! Слушай! Следи!»
Дмитрий опять попытался следить. Вот уж и правда бурелом звуков. Ничего. Полезем напропалую. Это вот вроде скрипки. Это вот как будто виолончель… Нет, снова все спуталось, нельзя ничего понять.
Тут он решил смотреть только на дирижера и на его руки. Это оказалось интереснее, чем считать трубы у органа. Если забыть, что перед дирижером сидят оркестранты, то даже можно принять его за волшебника. Махнет палочкой — появляются нужные звуки. Махнет еще раз — звуки прячутся, исчезают, а на их месте возникают другие. Вот дерзким движением руки он поднимает звуки, вырывает из безмолвия, и они взвиваются, как радостный фонтан светлой воды, а вверху рассыпаются на мелкие звонкие брызги.
Музыка постепенно нарастала. Все больше звуков выпускал из небытия в этот золотистый мир человек в длинном фраке. Он перебрасывал их с места на место, заставлял то вздыбливаться, как дикую арабскую лошадь, то замирать и ластиться подобно ручной пантере, то вкрадчиво ползти, как полз бы тигр, приготовившийся к прыжку.
На мгновение Дмитрий подумал: «А что, если дирижер, вызвав бурю звуков, вдруг не справится с бурей и она сомнет его, растреплет, бросит наземь распластанного и побежденного, как это сделала бы всякая буря?»
Наверно, потому так подумалось Дмитрию, что буря близилась, нарастала. В действие включались все новые и новые силы. Они были неведомы и непонятны Дмитрию. Но он ощущал их близость, их возможность разнести все вокруг: и этих оркестрантов, и этого человека с нелепой палочкой, и эти ряды золотистых кресел, и самый мрамор стен.
Но изящная палочка делала свое дело. Буря ложилась в колею. Опять, все рассыпалось для Дмитрия на только скрипки, на только трубы, на только флейты. Оказывается, длинная история эта симфония. Сидишь, сидишь… Вот дирижер поднял обе руки и потрясает ими. Наверно, конец. Несколько раз дружно сотрясли воздух все, какие только есть, инструменты. Да. Это конец. В общем-то слава богу! Дмитрий осмелился теперь посмотреть на Гелю. Девушка обратила к нему лицо. В огромных, расширенных глазах ее блестят слезы. Дмитрий рад. Сейчас она опять будет рядом с ним, на земле, а не витать где-то в своей музыке за тысячу километров. Опять можно будет взять ее под руку и смотреть на нее сколько хочешь. Ну, конечно, она уж на земле.
— Хорошо, что ты вовремя сказал этому майору. Его медали звенели ужасно. Хочешь трюфель?
— Я не люблю сладкого.
— Чудовище — вот ты кто! Как можно не любить конфеты!
ГЛАВА ПЯТАЯ
(Было бы невозможно уследить нам за каждым днем, за каждым шагом Мити Золушкина. Было бы скучно каждую новую историю о нем начинать словами: «Прошло полгода…», или «Вот уж наш герой на втором — или на третьем? — курсе…», или просто написать: «А между тем время шло».
Время, конечно, шло. Оно не спрашивает у нас, идти ему или не идти. Нам кажется иногда, что мы то становимся поперек незримого его устойчивого течения, то вроде бы даже опережаем, забегая вперед, — наиболее странное заблуждение, — то как бы даже подгоняем его плеткой, пришпориваем, крича что-нибудь вроде «время, вперед!», и вот уж нам кажется, что оно послушалось нашей плетки и нашего крика.
Жил у Золушкина в деревне один записной чудак, по прозванию «Философ». Тот, бывало, все ходил по деревне и убеждал тетку Пелагею Квашнину, дядю Симеона Зорина, другого ли встречного-поперечного, что он-де в философии своей «над временем превзошел», что время у него сидит в тюрьме и подчиняется ему по секундам и минутам. Причем показывал свои наручные часы образца тридцатых годов. Точно, в те годы выпускали часы с решетками, была такая модель. Ну, все и думали, что он намекает на решетку. А он между тем по-своему, по-философски, думал, что на самом деле «над временем превзошел» и что, как человек с часами, поймал время в железную западню, пригвоздил его остренькими стрелками. Утекло время сквозь его никелированную решетку, как сквозь пальцы вода. Давным-давно нет на свете ни мудрствующего «Философа», ни часов с решеткой.
А может быть, есть все-таки своя «сермяга» в том, чтобы перед какой-нибудь новой историей написать мудрейшую фразу: «А между тем время шло».)
Жизнь поворачивалась вдруг такими своими гранями, приоткидывала такие занавесочки… Впрочем, нет, нет. Не то чтобы занавесочки, хотя и это тоже. Все, чему учила теперь жизнь, было тут же, под руками (может, лучше сказать — под глазами). Нужно было увидеть. Бывают такие загадочные картинки: нарисованы деревья, и спрашивается, где охотник, собака и белка. Сначала ни за что не найдешь. Оказывается, и охотник, и собака, и белка разбросаны по ветвям. Они нарисованы теми же линиями, что образуют ветви дерева. Или корни. Но как только найдешь и разглядишь, невозможно уж вернуться к тому изначальному и, может быть, блаженному состоянию, когда открытие предстояло. Теперь, как ни старайся обманывать самого себя, как ни взглядывай на дерево таким образом, чтобы фигурки спутались с ветвями и потерялись среди них, ничего не выйдет. Вот они: охотник, собака и белка.
У Мити Золушкина было запланировано на вечер важное дело.
На семинаре по советской литературе распределяли между, студентами-второкурсниками темы докладов. А как раз за два дня до этого, перед лекциями, Игорь Ольховатский подошел к Дмитрию: