Батискаф - Иванов Андрей Вячеславович
Каждый незнакомый звук влек за собой маленькое внутреннее приключение. Колючие вызывали мурашки; мягкие словно ласкали меня, и я умилялся.
— Наверное, какая-нибудь вентиляция, — говорил я себе (дурная привычка разговаривать с собой). — Хотя вряд ли…
— Что ты там бормочешь? — спросил дядя, снимая наушники и отрываясь от своего эскиза.
— Я пытаюсь понять происхождение этого странного звука…
— Какого?
— А вот, с улицы, слышишь?
— Хм, не знаю, какой звук ты имеешь в виду… Я ничего не слышу…
— Да как же! — изумился я: неужели не слышит? не может быть! — Вот подсвистывает, будто тянет воздух… Должно быть, машинка какая-то… Может, такой пылесос, которым убирают улицу?
Дядя прислушался, посмотрел на меня серьезно сквозь очки и сказал:
— Не знаю, о каких пылесосах ты говоришь. Для уборки улиц есть специальные машины, но я не слышу ничего. Слишком рано еще. На улице ничего, кроме дождя, нет.
Издевается он, что ли?!
(Основным правилом конспирации было: «не подходить к окну»; истолковать это правило можно было двояко: мой дядя беспокоился о том, что меня поймают и депортируют, или боялся, что комендант дома заметит меня, а это было бы нарушением одного из условий договора аренды студии: там даже ночевать запрещалось!)
Он меня так озадачил тем, что ничего не слышал, в то время как тихий звук отчетливо сосал у меня под ложечкой — аж вставали дыбом волоски! — что я не выдержал и выглянул в окно: улица была мертвой, раннее серое утро, ни души; ряд тоскливых бледных фонарей, каждый из которых смирно светил себе под ноги; мертвые машины, мертвые окна домов, глухие двери, гофрированные жалюзи и решетка арабского магазинчика; тоскливая телефонная будка, из которой, по признанию дяди, он звонил нам в Эстонию несколько раз (дешевые пиратские карточки, купленные в арабском магазине: звони по всему миру за сто крон!), и все это держал в своих влажных ладонях дождь, неторопливый бессмертный дождь. Действительно, не было ничего, что могло бы производить этот странный звук. Но я его слышал. Он был со мной и позже: на Юлланде и Фюне… в Норвегии и Голландии… Звук этот время от времени возникает и теперь, где бы я ни был, в моей голове словно волчок вращается.
— Ты бы лучше не маячил, — проворчал дядя.
И я лег на мою картонку, накинул одеяло и вздохнул, а он, создавая видимость, будто только что пришел и начинает работать, расставил на подоконнике заготовки картин.
Я лежал и рассматривал предметы дядиной ностальгии: пионерский галстук, подвешенный на раму найденного в парке велосипеда — трофей: дядя опасался на нем кататься, думал, что краденый, но выбросить или отдать в полицию не хотел, поэтому поставил велосипед на комод и навесил на него эскизы, план эвакуации из здания, в котором прежде мой дядя проживал, он унес план с собой, потому что хотел его использовать: «Этот план будет одним из слоев моих палимпсестов, как водяной знак, он будет проглядывать на серии картин, это будет один из основных элементов, потому что у каждого человека в сознании есть план побега, поверь мне, а если его нет, вот как в твоем случае, у тебя же не было плана, смотри, к чему это привело, ты чуть не сыграл в ящик, тебя бы распотрошили и пустили на органы, запомни: у каждого человека должен быть план побега, вот о чем будет моя серия картин, вот зачем мне нужен этот план эвакуации», — для этих же целей он хранил инструкции по эксплуатации различных бытовых предметов, несколько страниц «Пионерской правды», вымпел ДОСААФ, старое вафельное полотенце с советскими значками (в том числе с изображением Толстой Маргариты и шпилем церкви Олевисте), — предметов и эскизов было много, на столе не первую неделю стоял собранный натюрморт, который должен был стать фрагментом той же серии («нарисованный с разных углов, он войдет целиком, как кусочки пазла»), между тем законченных картин пока не было ни одной; некоторые незавершенные работы мне очень нравились, и я считал, что ему лучше не доводить их до конца, потому что он слишком усердствовал, намазывал слой за слоем, и чем больше он трудился, тем меньше они мне нравились, поэтому я его всячески отвлекал, и он раздражался (я предчувствовал, что нам не ужиться; много позже он признался, что и у него было такое предчувствие).
Помимо воображаемых шумов, были и другие звуки, вполне реальные. Я их добывал и впитывал; брал стакан и, прильнув к нему ухом, прослушивал комнатку, пиявкой ползая по стенам, как проглоченный Левиафаном доктор Измаил в поисках сердца рыбины, приставлял стакан к полу, влезал на стол и слушал потолок — чего только я не услышал вот так! чего только не шептали мне эти стены! Раз совершенно отчетливо подслушал ссору моих бабушки и дедушки, их голоса рвались сквозь поток воды из душа, следом включилось щелканье машинки, которую испытывал одержимый изобретатель, — телетайп, с его помощью безумец отправлял послания в будущее, и не только свои: к нему приходили странные люди, доверявшие ему свои надежды, я их видел, и того изобретателя тоже: гнусавый куритель большой трубки (один раз он ее оставил в фойе, убежал ответить на телефонный звонок, а я сидел за журнальным столиком и его трубку разглядывал: крупный калабаш с длинным извилистым чубуком, дорогая, и смесь курительная была пряно-ароматная, недешевая), суровый, бородатый, с закатанными рукавами и морскими татуировками, у него был легкий вельветовый пиджак и красивые запонки; дядя про него часто говорил, потому что изобретатель предлагал ему отправить письмецо в будущее — за 99 датских крон — не так уж и дорого, думаю, потому многие и носили ему свои послания, ведь брал немного, по датской мерке — совсем ничего; дядя сначала решил, что он — сумасшедший, если всерьез такие вещи говорит: мол, послания уходят в будущее, и теперь остается дождаться ответа (ответом могло быть что угодно: внезапно сложившиеся благоприятные обстоятельства, какая-нибудь удача, смена настроения и т. п.), но затем мой дядя решил, что тот был совсем не дурак, наоборот — хитрая бестия, расчетливый, умный, амбициозный и предприимчивый, это всех нас он за дураков держит, говорил дядя, ну и правильно, надо быть наглым прагматиком, всех презирать и использовать, тогда тебе буду платить и не за такой цирк! Изобретатель все рассчитал: в будущем его сигналы оценят и ему пришлют денег, надавят тут на кого надо, чтоб по эту сторону отозвалось… Просто так он не возился бы с машинками, у него все было учтено, все счета собраны, каждое приобретение было записано, он требовал возмещение за свои труды, бессонные ночи, нервы, лекарства — за всё! Любил хорошо одеваться, с напускной небрежностью ходил расстегнутым, не завязывал ботинки, я узнавал его по шороху любопытных шнурков, но зато какие у него были ботинки! В таких разве что артисты выходят на малиновую дорожку в Каннах! Он не стал бы корпеть на благо человечества из каких-то филантропических принципов; у него не было иллюзий, это вам не какой-нибудь сентиментальный чудак. Мечтатель? Глядя на его «мерседес», все становилось ясно: он бы и пальцем не шевельнул ради человечества! Все его старания должны были возместить потомки, и немедленно, прямо сейчас из будущего — перевод — сто тысяч датских крон ежемесячно и пожизненно. Иначе он уничтожит свои открытия, и тогда им там несдобровать! Без него их там не будет вообще!
Соседи у моего дяди были все, как на подбор, странные (и само здание, в котором находилась студия, тоже мне казалось необычным — это было нечто среднее между творческой резиденцией и домом отдыха для чиновников); через месяц я попривык, научился предчувствовать возникновение тех или иных звуков, одомашнил их и стал вполне осмысленно с ними обращаться: хромал по комнате вместе с подволакивавшим ногу драматургом, покашливал; когда включалась валторна, я знал, что это философ снимает стресс (так мне объяснил дядя, вернее, так объяснил моему дяде один из соседей, которому эту мысль внушил философ); монотонные, как на резиночках, скрипы сообщали мне о том, что взялся за монтаж своих фильмов обнюхавшийся порнографист; я отличал принтер фотографа от факса горе-предпринимателей, голоса посетителей психолога от репетирующей свои роли актрисы, — коротко говоря: освоился.