Анатолий Азольский - Степан Сергеич
До начальства все это доходило — и об американцах, и о жестяных городах в Америке. В десятый раз открывалось личное дело капитана. С какой стороны ни глянь — образцовый офицер. С происхождением спокойно — ни отца, ни матери, сестра и брат погибли в партизанском отряде, о чем в личном деле есть соответствующий документ. На оккупированной территории Степан Сергеич не проживал, в плен не попадал, никто из родственников ни в чем замешан не был и т. д. и т. п. Кроме того, Шелагин «проявил себя с положительной стороны» в боях, и за этими невыразительными строчками скрывался героизм высочайшей пробы, потому что Степан Сергеич героем себя не считал и вроде бы стыдился рассказывать о своих подвигах. И вообще Шелагин — существо исключительное по моральной стойкости. Водку ненавидел, а к женщинам был равнодушен, вернее, не представлял себе, как это можно отважиться на что-либо, если женщина не связана с ним узами брака. Роста Степан Сергеич среднего (сто семьдесят сантиметров), лицо правильное, как-то незаметно красивое, глаза твердые, возникающие в них временами суетливость и растерянность объясняются, конечно, недостаточной образованностью. Воинская одежда сидит на Шелагине ладно, а в особые достоинства можно записать феноменальную память на цифры, что в артиллерии немаловажно.
Повадился ходить в гости к Шелагину сосед его, интендант Евсюков. Для затравки поругает Евсюков генеральского сынка и ждет, что ответит ему Степан Сергеич. А тот удивляется:
— Почему ж тогда много у нас несознательных? Игумнов этот… и другие.
Как, Вася, по-твоему, а?
Евсюков слушал с особым выражением лица, с особым блеском в глазах.
Только у пьяных замечал Степан Сергеич такое восторженное внимание к словам собеседника. Сидит пьяный, слушает пьяного же друга, и лицо его проясняется восторгом понимания, душа упивается чужими словами, глаза горят торжеством проникновения в чужие мысли, а душа волнуется, трепещет, ждет паузы, чтобы излиться навстречу.
Евсюков клонил голову к плечу, всезнающе улыбался.
— Вот ведь какое дело, Степан… — Густые брови лезли на лоб, Евсюков понижал голос: — Ди-а-лек-ти-ка. Понял? Что говорит вождь? Чем ближе мы к победе нового строя, тем острее классовая борьба, тем, естественно, и больше классовых врагов. Ди-а-лек-тика.
— Получается, — выкладывал как на духу свои сомнения Шелагин, получается, что при коммунизме врагов будет полным-полно?
— Не понимаешь ты, Степан, диалектики, — вздыхал Евсюков. — Не понимаешь. Не по-ни-ма-ешь.
— Кто ж, по-твоему, курсант Игумнов?
Евсюков озадаченно думал и находил ответ:
— Он — враг.
— Загнул ты, Вася… Сын генерала — и враг?
— Не понимаешь ты, Степан. Завербовали твоего Игумнова на Западе, жил он с батей в Берлине и в Варшаве… Там и завербовали.
Обиделся Степан Сергеич.
— За дурака ты меня принимаешь, Вася?.. Какой же он враг? Враг, он тихарем сидеть будет, словечка лишнего не скажет, а ты — враг… В особый отдел ходил?
— Ходил, — признался Евсюков. — Не поняли меня там.
— Правильно сделали. Выкинь из головы насчет врагов.
Евсюков поразмышлял и самокритично сказал, что дал маху. Курсант Игумнов — просто развращенный буржуазным влиянием человек. Его надо перевоспитать, нещадно дисциплинируя.
— Это отец-то его — буржуй?.. Ну, Вася…
Но в остальном Шелагин был согласен с соседом. Суровая воинская закалка пойдет только на пользу Игумнову.
4
Курсант Игумнов пошумел и затих, самому надоело фанфаронить, пускать мыльные пузыри. Было ему в училище скучно на лекциях. В часы, отведенные для самостоятельных занятий, утыкал он в ладони лицо и думал, вспоминал, улыбался, морщился. Весь мир заслонили придирки Сороки, наставления помкомвзвода, наряды, тревоги и марши — двадцать километров с полной выкладкой, с полпудом песка в ранце. Покинутый же мир был так великолепен!
Пятнадцатилетие застало его в Варшаве, отец подарил ему часы, адъютант отца раздобыл американский «виллис». Бойкий сын вскочил в машину, помчался на Маршалковскую, где в бесчисленных кабачках толкался любопытнейший сброд.
Все же он кончил восемь классов школы для русских, и родители отправили его в Москву, опытные писаря же сделали ему справку: девять классов. В Москве его поселили в удивительном доме. Жили в нем семьи высших офицеров и дипломатов, дети их чувствовали себя вольготно. Каждый вечер — легкие попойки, через день — танцы в салоне на седьмом этаже. Дети радовались.
Отцы у них служили в Германии, не представляя себе, чем занимаются их дети после занятий и лекций. Смышленые адъютанты высылали сыновьям ящики с коньяком, блоки сигарет, плитки твердого, как жесть, немецкого шоколада. О дочках заботились матери, снабжая их тушенкой. Так появились надписи-объявления на квартирах: «Помни, что ты пришел сюда пить, а не жрать!» Квартиры-тушенки шли в гости к квартирам-бутылкам. Расходились под утро и после короткого сна разъезжались по школам и институтам.
Скоропалительно влюблялись и расставались. Писали родителям чинные письма. С папиросой в зубах расхаживали по карнизу восьмого этажа.
Дети как равного встретили Витальку Игумнова. По их совету он смело сунулся в десятый класс и кончил его с медалью. Остальное было, как говорится, делом техники. Выбор пал на энергетический институт. Расплата наступила через два года. Отца перевели в Москву, он ужаснулся порокам единственного сына, отвел его в военкомат и Виталий в сопровождении адъютанта уехал перевоспитываться. Генерал же получил квартиру у стадиона «Динамо» и остался на время в Москве.
Теперь, затихая в жужжащем классе, он с запоздалым облегчением думал, что отец прав. Нельзя было жить так безобразно и весело. Вот жизнь: тридцать человек во взводе, тридцать парней из глуши, из послевоенной деревни. Один — сирота, у другого — сестер и братьев куча голодная… Сколько времени потеряно, вспоминать о нем стыдно. Как жить, с кем быть? Остаться самим собой? А кто он? Что такое его "я"? Какое оно имеет значение для всех? И важно ли быть самим собой?.. Выбор облегчен. Будь таким, как все, и тебе станет хорошо, тебя не будут загонять в наряды. Люди живут по законам — что здесь, в армии, что там, в Москве.
За три месяца Игумнова научили подчинению, он привык к нему, оно стало условием бытия. Не мог лишь привыкнуть к терзавшему его голоду. Кормили не то что плохо, а неприятной, грубой пищей. В Москве он как-то не задумывался над смыслом и значением еды. Хочется есть — звонил Вальке из квартиры-тушенки. Нет Вальки — еще лучше, можно пойти в ресторан.
Жесткая гимнастерка на исхудавшем теле да суп-концентрат в столовой вот оно, новое житье-бытье. Да раздумья о правде и праве. Как случилось, что Мефодий Сорока может повелевать им? Почему нельзя сказать то, что рвется наружу? Ответы приходили не сразу, выстраданные ночами дежурств и караулов, километрами безжалостных маршей. Да, это так, это армия, когда-нибудь ее распустят, но сейчас она необходима — для того чтобы везде исчезли армии.