Марина Степнова - Xирург
Ща — радостно откликнулась медсестра, девка холостая, нерожавшая, а потому относившаяся к бабьим страданиям с замечательно-профессиональным равнодушием. — Йодом ей тута намажу. А то мало ли… Давай, растопыривайся, мамаша. Покажь, бля, свои родовые пути.
Соскучившаяся ждать акушерка подтянулась поближе и с ленивым, чуть брезгливым любопытством заглянула в свежевыбритую, расцарапанную промежность хрипуновской мамы. Оттуда на нее, прямо сквозь цианозное, напряженное, больное и воспаленное даже на вид, смотрел кусочек пульсирующей макушки, покрытый слизью и длинными, как водоросли, липкими волосиками.
Офуела… — сразу севшим шерстяным голосом прошептала акушерка, завороженно глядя на кровавое таинство, — совсем офуела… И, с места взяв верхнюю октаву, заорала: Какой, на хер, йод! Головка прорезывается! Она рожает давно, а ты, бля, со своим йодом!
И обмякшую Хрипунову, собирая трубными криками бригаду и распугивая блуждающих по коридору животастых рожениц, в очередной раз то волоком, то под руки, потащили в родзал.
До полудня оставалось всего-ничего. Каких-то двенадцать минут и семь секунд.
Врач, дородная, с мелко плоеным перманентом и невиданными в те скромные годы золотыми сережками, (между прочим, супруга главного инженера), хоть и принадлежала к самым заоблачным высям феремовской элиты, но — по природе своей — тетка была невредная. А ну тужься! — скомандовала она добродушно, как только хрипуновскую маму кое-как прикрутили к родовому столу и придали ей надлежащую позу. — Тужься давай. Это как это — не умееээю… Какать умеешь? Значит, справишься…
Врач повернулась к акушерке и негромко спросила: Клизму хоть успели? Это хорошо… А на приеме кто должен был смотреть? Курочкина? Пусть ко мне зайдет перед уходом. Я ей, паршивке, головенку-то быстро на место поправлю…
И она снова сдобно загудела, теребя хрипуновскую маму, трогая ее то за разведенные колени, то за жилочку, живущую на запястье, — и потихоньку уводя ее этими ненужными, в общем-то, касаниями, этим грудным бессмысленным разговором от смерти, до отказа наполнившей барабанный беременный живот. И прямо из этой смерти, из беспросветного провала, разрывая тоненькую плотскую перемычку, торопливо, по частям, продвигая на разведку то темя, то плечико, появлялся ребенок. Самый настоящий. Красный, сморщенный, липкий. Живой.
— Ты что же, мать моя, так торопишься — прямо как кошка, честное слово. И не орала совсем. Неужто не больно? Больно? Так чего молчишь? Крикни хорошенько. Муж-то есть? Видишь, как хорошо — у других нету, а у тебя и муж, и дите вон какое лезет… Зовут-то как? Таня… А мужа? Вот и крикни, Татьяна, чтоб Вова твой услышал. Давай вместе — на выдохе — ВовААА!!!!!
Хрипуновская мама шевельнула засохшим ртом, но крика не получилось, лампы, заливающие болью лицо, то приближались, опаляя нездешним жаром, то снова освобожденно взмывали к потолку, и тогда становилось еще больнее, просто дико больно, нестерпимо, и все равно нельзя было кричать. Не выходило. Никак.
— Все, не тужься больше. Не смей! Просто дыши, — вдруг рявкнула испуганно врач, хлопоча руками, но обезумевшая хрипуновская мама уже ничего не слышала, дугой выгнувшись под напором сокрушительной муки. Что-то между ее распяленных ног захрустело, будто рвущееся сырое полотно, боль, скрутившись тугой огненной спиралью, вдруг стала видимой, как свет — ослепительный конус черного, кипящего света, пронзивший макушку новорожденного младенца и достигший глубин неба. Мальчик, сказал за правым плечом утробный незнакомый голос, и хрипуновская мама вдруг увидела потрепанную детскую книжку с черными шершавыми буквами на обложке — Аркадий Гайдар — и тут все затянуло легчайшей, нежной, невесомой мутью, боль отхлынула, и на смену ей пришло лицо — безмятежное, странное и такое огромное — во весь потолок, во весь мир, во все небо — что хрипуновская мама даже не поняла — мужское оно или женское.
Мальчик, — повторил жирный, круглый голос. — Двадцать второе августа. Полдень.
Девятисотлетний круг замкнулся, выцветший песок на аламутских камнях крутануло обратной — противосолонь — спиралью, и хрипуновская мама облегченно потеряла сознание.
Скальпели.
Общехирургические. Специальные. Цельноштампованные — остроконечные и брюшистые. Большие. Средние. Малые. Скальпели со съемными лезвиями — остроконечные, брюшистые и радиусные.
Наутро в палату к опустевшим и сдувшимся, словно дирижабли, родильницам прикатили тележку, на которой вповалку — как поленья — лежали перепеленутые орущие свертки. Не орал только маленький Хрипунов. Желтый, отечный и невероятный, как все младенцы, он терпеливо позволил матери взять себя в руки, терпеливо пристроился к шершавому коричневому соску и, пару раз глотнув вхолостую, терпеливо принялся завтракать, отдуваясь, передыхая и изредка взглядывая на нависшую над ним бело-голубую громаду груди припухшими, мутными глазками.
Хрипуновская мама притихла, ожидая наплыва животной любви к новорожденному детенышу, но наплыва не было — было только острое и немножко брезгливое любопытство, как будто она снова была маленькая и снова подглядывала, как мать, глухо матерясь, топит в ведре выводок голых, копошащихся, немножко даже полупрозрачных мышат. Хрипунов мгновенно уловил волну первой в своей жизни неприязни, но опять смолчал, не стал отвлекаться, только выдул краем пустого беззубого рта мутный молочный пузырь — не то для того, чтобы задобрить напрягшийся и поскучневший мир, не то для собственного развлечения.
Хрипуновская мама движением, которое немедленно стало машинальным, промокнула сыну крошечные губешки и принялась тайком рассматривать его, оглядывать, прикидывать, что-то такое внутри себя соображать, как будто стоя перед прилавком и выгадывая, хватит ли шмата желто-красной говядины, которую ловко вертит в руках равнодушный мясник, и на котлеты и на щи, и не окажется ли приглядный шмат дома ловко сложенным куском старого жира и натруженных воловьих жил. Она даже тихонько растормошила роддомовскую пеленку и пересчитала мизерные пальчики — разы-два-три-ой-разы-два-три-четыре- слава-те — по десять. На ручках и на ножках. И писюн на месте. И глазики, и нос, и заклеенный пластырем пуп. Но неприятное чувство все равно тихонько посасывало душу, иногда чувствительно прихватывая зубом какой-то нежный уголок, и тогда хотелось, взвизгнув, растолкать очередь крепкими локтями и с торжествующим воплем кинуть подтухший, бракованный сверток прямо в наглую морду продавца. Прямо в морду! Только кто же возьмет-то назад… Да еще без чека…
Хрипуновская мама тихонечко вздохнула и снова принялась разглядывать сына. Мальчишечка вообще-то получился ничего — уговаривала она себя саму — приглядный даже. Эка, лохматый только какой — прямо как не грудной. И правда, Хрипунов родился с длинной чернявой челкой и тремя аккуратными складочками на толстом желтом лбу. Складки были сложены в правильный треугольник, вершиной вверх, и придавали крошечному лицу какое-то странное выражение… Неприятно осмысленное, что ли… Ну, как если бы в комнату вдруг вошла кошка, обычная домашняя Мурка с пятнами и зигзагами на серых боках и, сузив презрительные глазищи, вежливым, чуть дрожащим от раздражения голосом попросила сделать, в конце концов, чертов DVD хоть немножко потише.