Элли Ньюмарк - Сандаловое дерево
А вот повара, Хабиба, я оставила, потому что не знала и половины продававшихся на базаре продуктов и, поскольку не говорила на хинди, цены на все для меня утраивались. Оставила и Рашми, нашу айю, потому что она мне нравилась и говорила на английском.
При нашей первой встрече Рашми церемонно поклонилась, сложив руки в молитвенном жесте.
— Намасте,[5] — сказала она и тут же засмеялась и захлопала в ладоши, отчего многочисленные браслеты на ее пухлых ручках запрыгали и зазвенели. — А из какой вы страны?
— Из Америки, — ответила я, подозревая в вопросе некий подвох.
— Уууууууу, Амерррика! Хоррррошо! — Рубин в ее правой ноздре задорно замигал.
К сокращению штата прислуги Рашми отнеслась неодобрительно. Каждый раз, видя, как я выбиваю коврик или чищу ванную, она прикладывала к щекам ладошки, укоризненно качала головой и делала большие глаза.
— Арей Рам! И что же это мадам делает!
Я пыталась объяснить, что не люблю сидеть без дела, но Рашми сердито расхаживала по дому, бурча что-то недовольно и удрученно качая головой. Однажды в моем присутствии она выразилась в том смысле, что американцы — это диагноз, и тут же, схватив веник из аккуратно связанных прутиков акации, принялась подметать, а потом вынесла мусор. Как она избавлялась от мусора, мне неведомо, но деяние это доставляло ей, похоже, большое удовольствие. Когда же я благодарила ее за что-то, Рашми довольно кивала и говорила: «Такая моя обязанность, мадам».
Если бы мы с Мартином могли принять нашу судьбу с таким же легким сердцем…
Мой муж вернулся с войны со смятенной душой и «пунктиком» насчет порядка — все должно быть таким же аккуратным и опрятным, как армейская койка. Дело, конечно, в стремлении к контролю, это я знаю, но порой меня бесило, когда он снимал с моей одежды воображаемую пушинку или выстраивал обувь в шкафу так, что туфли и босоножки напоминали шеренгу застывших по стойке «смирно» солдат. Поначалу я подчинялась его требованиям и поддерживала соответствующий порядок — просто потому, что поводов для споров хватало и без этого, но вскоре обнаружила, что заказ мебели и борьба с пылью дают мне самой ощущение, пусть и хрупкое, контроля, — Мартин занимался чем-то другим — и принялась с удовольствием навязывать Индии собственные стандарты чистоты, поддерживая свой краешек вселенной в состоянии столь же предсказуемом, как сила тяжести.
Вернувшийся из Германии этот, другой, Мартин, ровнявший книги на полке и начищавший до блеска туфли, часто жаловался на металлический привкус во рту и по пять раз на день убегал в ванную чистить зубы. Я не знала, что это за привкус, но знала, что его преследуют кошмары. Он дергался во сне, бормотал что-то о «скелетах» и звал людей, которых я не знала. Иногда муж кричал, и я вскакивала испуганно, вытирала простыней пот на его лице и покрывала поцелуями ладони, пока он не успокаивался, а мое сердце не замедляло бег.
Мартин лежал, липкий от холодного пота, а я обнимала его, тихонько баюкала и приговаривала на ухо: «Все хорошо, все хорошо. Я здесь, с тобой». Я просила поговорить со мной, и иногда он говорил, но только о языке, или пейзажах, или ребятах из взвода. Мартина задевало, что немецкий так похож по звучанию на идиш, язык его бабушки и дедушки; он качал головой, словно пытаясь понять что-то.
В Германии, рассказывал Мартин, много замков и сказочно красивых деревушек, до основания разрушенных войной. В его взводе собрались люди, которые, не будь этой самой войны, скорее всего, никогда бы не встретились: болтливый механик из Детройта по имени Касино, уроженец Самоа Найкелекеле, которого все звали Укелеле, индеец Уильям, Ничего-Не-Уважающий. Ребята все неплохие, говорил муж, кроме разве что бухгалтера из Квинса, Полански по кличке Ски, широкорожего, с блеклыми глазами парня, видевшего слишком много еврейских погромов. Мартину постоянно приходилось напоминать себе, что они на одной стороне.
Вдобавок Ски жульничал за картами и терпеть не мог евреев. «И надо же так случиться, — рассказывал Мартин, — что именно мне пришлось тащить Ски в полевой госпиталь, когда многие хорошие парни остались лежать на поле боя». Двойственное отношение к спасению Полански не давало мужу покоя, но не это разъедало его изнутри подобно кислоте.
Однажды, выпив за ужином лишний стакан вина, Мартин, уже в постели, рассказал о заведующем столовой, сержанте Пите Маккое, гнавшем самогон из ворованного сахара, дрожжей и консервированных персиков. До войны Пит помогал отцу на подпольной винокурне, укрытой в лесах Западной Виргинии, и Мартин в редкие моменты откровенности мастерски воспроизводил его говорок: «Знаааю, дело незаааконное, но мой стааарик всегда вывернется».
— Но кошмары у тебя не из-за самогонки, — заметила я.
— Ты не представляешь, что это была за гадость. Внутри все просто горело. Но знаешь, порой и самогон бывает нужен. Например, когда Томми… В общем, этот Маккой, он, как тот врач, что дает морфий.
— А кто такой Томми? — спросила я.
Мартин отвернулся:
— Тебе этого лучше не знать.
— Но я хочу знать. Расскажи. Пожалуйста.
Муж молчал.
— Нет, — наконец сказал он. — Спи. — Похлопал меня по руке и отвернулся.
Ветераны Второй мировой были для всех образцами героизма, отважными освободителями, и большинство из них без сожаления оставили пережитые ужасы под руинами войны или, по крайней мере, старались это сделать. Но Мартин вернулся с невидимыми глазу ранами, и наша семейная жизнь походила на изуродованные германские пейзажи. Я хотела понять, что случилось, и два года упрашивала его поговорить со мной, но он все отмалчивался. Муж не подпускал меня к себе, отказывался от помощи, и я устала от бесплодных попыток.
Конечно, меня глубоко задевало, когда он так вот отворачивался в постели, но к тому времени, когда мы попали в Индию, я и сама поступала таким же образом. Мартин страдал и мучился, я отчаялась, и каждый изливал свою боль на другого. Каждый укрывался в своем уголке, пока что-то не выгоняло нас оттуда, и мы вылетали — с уже сжатыми кулаками. Я носилась по бунгало, выискивая клещей, плесень и пятна, кои подлежали немедленному и безжалостному уничтожению. Я выискивала грязь и беспорядок и истребляла на месте. Помогало. Немного.
В то утро я наполнила ведро горячей мыльной водой и с истерической решительностью умалишенного накинулась на закопченную стену за старой кухонной плитой. Вооружившись щеткой, я описывала мыльные круги, и… что такое? Один кирпич шевельнулся. Странно. В доме все держалось прочно: строившие его англичане рассчитывали, что останутся в Индии навсегда. Я отложила щетку, ногтями отломила осыпающийся раствор и, расшатав кирпич, вытащила его из стены, а заглянув в открывшийся тайник, испытала волнение первооткрывателя. В пустотке лежала стопка бумаг, перевязанная растрепанной и выцветшей голубой лентой.