Дорис Лессинг - Золотая тетрадь
Другая мысль, с которой я играла долго, заключалась в том, что главный герой просто обязан быть каким-нибудь художником, но — «в ступоре». А все потому, что тема художника уже давно доминирует в искусстве: живописец, музыкант, писатель — как образец, модель. К этой теме обращался каждый крупный автор, и большинство второстепенных. Эти архетипы — художник и его зеркальное отражение бизнесмен — широкими шагами вошли в нашу культуру, один преподносится как человек грубый и бесчувственный, другой же — как творец, избыточно чувствительный, вечно страдающий и ужасающе самовлюбленный, что, безусловно, следует ему простить, поскольку он ведь создает свои творения, — конечно, точно так же, как и бизнесмена мы должны простить ради плодов его трудов. Мы быстро привыкаем к тому, что мы имеем, и забываем, что художник как модель, как образец для подражания — это тема новая. Сто лет назад среди героев художники встречались редко. Героями были солдаты и создатели империй, исследователи и первооткрыватели, священники, политики — с женщинами дело обстояло весьма неважно, в то время им редко удавалось стать Флоренс Найтингейл[2]. Только эксцентрики и чудаки хотели быть художниками, и им за это право надо было биться. Но, обратившись к этой теме наших дней — теме «художника» или «писателя», — я решила, что ее нужно развить дальше, поместив это создание в творческий ступор и рассмотрев приведшие его к этому состоянию причины. А они, несомненно, связаны с несоразмерностью двух явлений: огромные проблемы — война, голод, нищета — и — крошечный индивидуум, пытающийся их отразить. Но что действительно давно уже стало невыносимым, что терпеть дальше было совершенно невозможно, так это этот образ чудовищно оторванного от всего и всех, чудовищно самовлюбленного и возведенного на пьедестал «художника». Похоже, молодежь как-то по-своему это почувствовала и изменила, создав свою культуру, где сотни, тысячи людей снимают фильмы, так или иначе участвуя в этом процессе, делают газеты и журналы всевозможных видов, сочиняют музыку и книги, фотографируют, рисуют. Они упразднили этого оторванного, творческого, чувствительного персонажа — растиражировав его на сотни тысяч экземпляров. Эта тенденция достигла наивысшей точки своего развития, своего финала, а значит, как это всегда бывает, скоро пойдет реакция. Тема «художника» неизбежно должна сопрягаться с темой субъективности. Когда я только начинала писать, на писателей давили, призывая их уйти от «субъективности». Это давление зародилось внутри коммунистических движений и явилось развитием общественной литературной критики, созданной в России в девятнадцатом веке группой замечательно талантливых людей, из которых наибольшую известность снискал Белинский, и которые использовали искусство, а в особенности — литературу, в борьбе против царизма и угнетения. Такой подход к искусству быстро получил широкое распространение, много позже, в пятидесятые, отозвавшись эхом и в нашей стране темой «приверженности определенным политическим взглядам». В коммунистических странах он по-прежнему силен. «Возишься тут со своими личными глупостями, когда Рим горит» — так он имеет обыкновение выражать себя, на уровне повседневной жизни, — и этому было трудно не поддаться, поскольку исходило это от самых дорогих и близких, и от людей, которые делали то, что вызывало большое уважение: например, они пытались бороться с расовыми предрассудками в Южной Африке. Однако романы и рассказы, вообще искусство любого вида упорно становилось все более и более личным. В Синей тетради Анна пишет о своих лекциях: «„Искусство в Средние века не было индивидуальным, оно было общинным; оно основывалось на общественном сознании. Ему был неведом болезненный индивидуализм, служащий основной движущей силой искусства капиталистической эры. И настанет такой день, когда и мощный эготизм индивидуального искусства тоже останется в прошлом. Мы снова вернемся к такому искусству, которое будет выражать не внутренние противоречия человека и не его обособленность от своих же собратьев, но его ответственность за других людей, его братские по отношению к ним чувства. Западное искусство… все больше и больше напоминает пронзительный вопль муки, испускаемый душой, фиксирующей собственную боль. Боль становится нашей глубинной и подлинной сущностью, нашей реальностью…“ Я говорила что-то в этом роде. Около трех месяцев назад я стала заикаться в середине лекции и не смогла ее закончить…»
Анна начала заикаться, потому что она пыталась закрыть глаза на некоторые вещи. Как только зарождается давление или течение, от них уже не скрыться: было невозможно не быть в высшей степени субъективным; это, напротив, было, если хотите, основной писательской задачей. Игнорировать это было невозможно: невозможно было написать книгу о строительстве моста или дамбы и не углубиться в описание мыслей и чувств строивших их людей. (Вы думаете, это карикатура? — Вовсе нет. Это или/или и в данный момент находится в самой сердцевине литературной критики коммунистических стран.) Наконец, я поняла, что выходом из этой дилеммы, или способом прохождения через нее, преодолением неловкости, вызванной тем, что пишешь о «мелких личных проблемах», является осознание того факта, что ничто не является сугубо личным, в том смысле, что ничто не является уникальным и присущим одному тебе. Когда ты пишешь о себе, ты пишешь и о других людях тоже, поскольку твои проблемы, страдания и радости, все твои чувства — а также твои незаурядные выдающиеся мысли — не могут быть только твоими. Разобраться с проблемой «субъективности», с этой шокирующей ситуацией, когда ты поглощен делами крошечного индивидуума, который в то же время пребывает внутри взрыва восхитительных и ужасающих возможностей, можно, если увидеть в нем микрокосм и таким образом прорваться через личное и субъективное, если попытаться личное возвести до общего, как это, по сути, всегда и делает сама жизнь, преображая личный опыт — как ты его, во всяком случае, воспринимаешь, пока еще не вырос, «Я влюбляюсь», «Я проживаю то или иное чувство, обдумываю ту или иную мысль», — в нечто несопоставимо большее: взросление, в конце концов, — это всего лишь понимание того, что твой невероятный и уникальный опыт проживают и все остальные люди тоже.
Еще одна мысль заключалась в том, что, если придать книге правильную форму, она сама по себе будет служить комментарием по поводу традиционного романа: дебаты о том, что представляет собой роман, идут с тех самых пор, как зародился этот жанр, а не являются, как можно себе вообразить, если почитать современных академиков, чем-то новым. Выставить короткий роман «Свободные женщины» в качестве краткого изложения и конденсата всей этой массы материала означало сказать нечто о романе в его традиционном виде, было еще одним способом описать чувство неудовлетворенности писателя, которое к нему приходит, когда он ставит точку: «Как мало мне удалось сказать о правде, как мало удалось мне уловить и передать из всей этой запутанной сложности; как эта маленькая аккуратненькая вещь может быть правдивой, когда мой опыт был настолько грубым и откровенно нескладным и бесформенным?»