Евгений Водолазкин - Похищение Европы
Едва они выходили, я срывал с себя всю одежду и становился перед огромным зеркалом в прихожей или ванной. В прихожей у меня была возможность поставить за спиной настольную лампу. Такой свет серебрил каждый волосок на моих по-юношески длинных и худых ногах. Включая мощное освещение в ванной, я любовался своей смуглой после пляжа фигурой на фоне белоснежных кафельных плиток. Загорелое отражение аккуратно делилось надвое широкой белой линией, оставшейся от плавок. Несколько светлых мазков добавляли спадавшие на плечи волосы. Возбуждал ли я себя сам? Несомненно.
Как мне кажется, выход из бесполого детского состояния часто влечет за собой такую влюбленность, для которой годится все, что попадается под руку: соседи, одноклассники, на худой конец — киноартисты. Но со сверстниками моими я почти не общался, что же касается кино, то фильмы, которые я смотрел, особого материала в этом смысле не предоставляли. Иными словами, обстоятельства моего отрочества сложились так, что ближайшим объектом для чувства оказался я сам. Я сам стал своей первой любовью.
Неожиданное чувство, которое мне так не хочется называть нарциссизмом, оказалось продолжительным, но не бесконечным. Когда увлечение самим собой перестало быть всепоглощающим, я стал открывать кое-кого из тех, кто меня окружал. Все мои открытия носили самый платонический характер, ведь, как ни странно, разительные перемены в моей внешности никак не повлияли на мою скованность. Скорее наоборот: они ее усугубили. Моя новая, совершенно мне не соответствовавшая внешность провоцировала новое ко мне отношение, она отменила обычное нежелание со мной общаться, окончательно нарушив мой покой. Эта внешность обязывала к чему-то для меня не характерному, к тому, чего мне в моем прежнем облике и не полагалось. Останься я прежним, никому бы не пришло в голову ждать от меня ухаживаний, но теперь, как мне казалось, от меня стали требовать того, что мне было по-прежнему несвойственно. Чем явственней эти требования мной ощущались, тем в большее расстройство я приходил.
В отличие от чувства к себе, чувство к другому оказалось делом хлопотным. Строго говоря, как раз делом-то оно и не стало. Испытывая влечение к некоторым из окружавших меня девочек, я не мог найти в себе силы подойти к ним. Принятые в таких случаях слова примерзали к моим губам, а при попытках заставить себя что-либо произнести я краснел так пламенно, как краснеют только блондины. Я страстно ласкал своих избранниц в воображении, не отваживаясь в действительности коснуться даже руки. Я боялся отказа, я боялся поступить неумело, боялся, наконец, того, что мой возможный провал станет всеобщим достоянием и будет сопровождать меня до конца жизни.
Находясь в кино или сидя перед телевизором, я напряженно всматривался в экран, пытаясь лучше понять технику поцелуя. Кроме способа соединения губ, меня интересовала пневматическая сторона предприятия: следовало ли втягивать воздух и если да, то как сильно? Действия языком я относил к высшему пилотажу и робко пытался повторять их, прикладывая к воспаленным от тренировок губам сложенные лодочкой пальцы.
Моя тяга к секс-шопам превышала всякие разумные пределы, но еще большим был страх, что меня там увидит кто-нибудь из знакомых или что похабного вида продавец выгонит меня как малолетнего. Единственным местом, куда я позволял себе зайти, были видеокабины на мюнхенской Зонненштрассе, поставленные вне пределов магазина в уютном и, как мне тогда казалось, никем не контролируемом полумраке. За две брошенных в щель автомата марки там можно было увидеть 60 секунд отборного порно, шедшего навстречу любым наклонностям и капризам. Видеокабины резко расширили мои знания о различных сторонах секса, кроме самой, пожалуй, для меня важной: поцелуи в губы были в тамошних сюжетах крайне редки.
Эти посещения соединяли запретность с невидимостью, что будоражило меня вдвойне. Следует отметить, что, несмотря на новые увлечения, от невидимых моих путешествий я не отказался. Более того, спальни, сауны и публичные дома я теперь посещал во всеоружии. В настоящий публичный дом и войти так и не решился, хотя сердце мое бешено колотилось, когда, проезжая на велосипеде по Франкфуртер Ринг, я видел его красные фонари и задрапированные красным же окна. Во внешнем облике этого здания как раз закрытость окон меня больше всего и волновала. Она намекала то ли на полную конфиденциальность посещений, то ли на то, что созданная во внутренних помещениях концентрация порока надежно изолирована от малейших нравственных влияний извне.
Произошедшие со мной изменения не только не отменили моей любви к невидимости, но в определенном смысле ее укрепили. Несоответствие между моей новой внешностью и прежним душевным складом рождало во мне ощущение маски, делавшей невидимым — по крайней мере, при первом знакомстве — мое истинное лицо. С одной стороны был тот, кому хотелось слиться с фоном, с другой — тот, кому это было невозможно сделать. Драматизм ситуации состоял в том, что робкий и незаметный Шмидт безвозвратно потерял соответствовавшую ему плоть, в то время как расцветший на его месте красавец все еще оставался Шмидтом, робким и незаметным.
Разумеется, новому Шмидту пришлось как-то приспосабливаться. Играть. Тогда, помнится, я был в некотором смятении, и возникновение двух Шмидтов казалось мне столь же странным, сколь и несправедливым. Но сейчас, когда я пытаюсь обдумать все происшедшее со мной, я уже не так категоричен. Может быть, превращение Шмидта Первого в Шмидта Второго и было моим путем? Я ничего не знаю о назначении этого пути, как, заворачиваясь в кокон, гусеница не слишком представляет себе цель своего превращения в бабочку. Вместе с тем возникновение бабочки — событие не только в жизни гусеницы. Оно имеет, так сказать, общественный резонанс. Эта социальная составляющая ни мне, ни гусенице не позволяет объяснять происходящее одной лишь любовью к красоте.
Внешне незаметное, но столь мучившее меня раздвоение имело и свои приятные стороны. Так, в театрах или дорогих магазинах моя люксовая внешность сразу же привлекала к себе внимание. На краткое время пребывания там у меня хватало уверенных движений и интонаций. В отличие от публики, сопровождавшей меня своими взглядами, я знал, кто к ним зашел. Я уже говорил, что не хотел бы называть свою первую любовь нарциссизмом. Я имею на это основания. Пробудившееся во мне чувство было не столько любовью к себе, сколько любовью к другому в себе.
Мало-помалу я начал привыкать к спавшему, евшему и гулявшему со мной молодому человеку. Могу сказать, что его присутствие стало меня поддерживать. Помимо театров или магазинов, был еще ряд публичных мест, где он справлялся гораздо лучше, чем я. Ему поручались дела во всевозможных бюрократических ведомствах, которыми так богата моя страна. Он оказывал магическое влияние на чиновников, открывая дверь с обворожительной белозубой улыбкой и с ходу получая от них те бумаги, которых мне пришлось бы ждать по меньшей мере месяц. Но самое удивительное — то, что, несмотря на всю свою эффектность, он был мне бесконечно предан. Он был единственным, кто понимал все мои проблемы и кто меня по-настоящему жалел, только с ним я мог обсуждать все сокровенное и несокровенное. Он возникал в самый нужный момент и покидал меня тогда, когда мне хотелось остаться одному. Все свидетельствовало о том, что мое чувство к нему не осталось безответным.