Синъитьиро Накамура - Оживший страх
– Я ведь малодушен как никто, и, стоит мне вообразить нечто подобное, я прихожу в полное отчаяние.
Поэтому для него было немыслимо, подражая толстовцам, отправиться на фронт, но бросить винтовку на переднем крае или проповедовать боевым друзьям антивоенные идеи. А невыполнимое, как бы оно ни было разумно, все же не может принести никакой пользы.
– Но это не все. В то время меня стал искушать вопрос: всегда ли действительно справедлива идея полного непротивления?
В университете на три курса старше нас учился одни студент, придерживавшийся марксистских взглядов. Это был сердечный человек, с характером уже вполне сформировавшимся. С нами двумя он особенно сблизился, заботился о нас, помогал советами в новой для нас университетской жизни (например, мне он передал свое место домашнего учителя); помимо того, он в большой мере руководил и нашим чтением. И вот он открыл нам, что такое коммунизм. В те годы коммунистическое движение подвергалось жестоким гонениям, поэтому он не был членом ни одной из организаций. Окончив университет, он поступил на службу в крупный банк, хотя был весьма недоволен, что станет кабинетным исследователем социальных проблем. «Что же можно сделать в такие времена! Решил проникнуть в цитадель капитализма и изучать ее. Я хочу, насколько возможно, послужить делу гибели капитализма!» – говорил нам очень по-взрослому, с долей самоиронии наш старший товарищ, которому, по нашим нынешним подсчетам, было тогда года двадцать три – двадцать четыре.
Для него война, которая шла на континенте, была агрессией японского империализма. Попросту говоря, враг – японские господствующие классы, а народные массы Китая – союзники… Следовательно, воевать теоретически означало быть соучастником империалистической агрессии. (Однако он все же отправился на фронт. Последние его слова, обращенные к нам, были: «Буду наблюдать движение истории, поставив на карту собственную жизнь». На войне он и погиб.)
– Тот товарищ высмеивал мой пацифизм. Он считал, что идея полного непротивления злу в условиях классовой борьбы может играть лишь реакционную роль. Как-то он дал мне левый журнал – кажется, присланный из Америки, – на его обложке была карикатура: босой Ганди рядом с Гитлером и Муссолини в военных формах, и все трое были названы главарями фашизма. Он утверждал, что отрицать насилие – то же самое, что отрицать революцию.
Мой друг не знал, как теперь коммунистическая партия оценивает Ганди. И кроме того, общеизвестно, что оценка сложного явления может в корне измениться за довольно краткий промежуток времени, но та карикатура на журнальной обложке потрясла его. И его пацифизм был не настолько уж теоретически неуязвим, чтобы выдержать многократные нападки старшего друга.
И тут, ограничившись только современным материалом, он разобрался, в чем противоречие между марксизмом и теорией всеобщего мира. Это противоречие, коротко говоря, состояло в следующем: допустим, что началась насильственная революция, – если ты хочешь избрать правильный лагерь, надо взять в руки оружие, а если ты отрицаешь убийство, это просто невозможно. А раз нынешняя война на континенте, по марксистскому толкованию, – империалистическая агрессия, справедливым будет в ней не участвовать, к тому же такое решение совпадает с точкой зрения сторонников всеобщего мира. Поэтому, какой теории ни придерживайся, в любом случае разумным оказывается неучастие в войне. Рассудив так, он немного успокоился.
– Но тогда что же с точки зрения активных действий может считаться участием в войне, а что – неучастием? Это был следующий вопрос. – Он говорил медленно, снова возвращаясь мыслями к своим теориям тех лет, когда ему было двадцать с небольшим.
В то время он, да и не только он, а, наверно, и я не совсем четко уясняли себе, что такое современная тотальная война. Одно то, что он жил в Японии, делало его соучастником империалистической агрессии, если исходить из часто употребляемого марксистами положения – кто не протестует, тот соглашается. Не зная, как организовать антивоенное движение, и не имея мужества публиковать и распространять свои личные убеждения, он все же считал, что воздержание от панегириков войне лишь самое малое из того, что он может сделать. Пока Великая восточноазиатская война еще не началась, вопрос: отбывать ли трудовую повинность на военном заводе – еще не стал для него настоятельной проблемой. Однажды он рассказал мне о том, как жил один юноша в фашистской Италии. Этот юноша поклялся не делать ничего, что могло бы принести пользу фашистскому правительству, и бросил курить, потому что табак облагался налогом в пользу военного ведомства. Хоть мой друг и не мог бы поступить точно так, как этот юноша-итальянец, он решил взять за образец его действия. Сейчас это невольно мне вспомнилось.
Значит, для себя он решил, что, пока жив, он не станет способствовать войне. А пока о войне молчат, его совесть может быть спокойна, эти условия были необходимы для его душевного спокойствия, и ему очень хотелось, чтобы они были ему обеспечены.
Но что делать, если придет повестка? Его главная задача не совершать убийства, так что если он попадет на учения где-нибудь внутри страны, то это еще полбеды, да пусть даже его отправят па фронт, лишь бы не пришлось участвовать в сражении. Если ему повезет, он, возможно, вернется домой, ни разу и не побывав в бою. Так, в расчете на везение можно просуществовать определенное время, а если дойдет до того, что все же надо будет стрелять, тогда просто отказаться от этого. Такие мысли тоже приходили ему в голову.
Но по правде говоря, он с самого начала понимал, что единственно возможная для него форма отказа – это самоубийство. Поэтому самый верный способ поведения – жить до последней возможности, а за миг до крайнего момента покончить с собой; если же все пойдет хорошо, он уцелеет, вернется домой и станет жить дальше. Значит, можно спокойно отправляться в армию. Значит, можно.
Но, придя к этому выводу, он услышал, как внутренний голос кричит в его душе: «Нет!» Даже если он не будет участвовать в сражениях, ему не перенести армейскую жизнь. Не простит он себе и учений во имя той цели, что идет вразрез с его совестью. Военное обучение в студенческие годы, пожалуй, было просто детской игрой. А жизнь в армии ведет прямехонько к резне. К тому же, если их отправят на континент и он окажется неожиданно втянутым в сражение, кто знает, сможет ли он сразу же покончить с собой, если события застанут его врасплох?
– И еще одно. Ты знаешь, что, несмотря на мою робость, я очень высокомерен. Двадцать лет назад мое высокомерие граничило почти с сумасшествием.
Когда он окончил университет, профессор предложил ему поступить на службу в одно издательство. Я бы лично с благодарностью отнесся к искренним заботам профессора о моей будущей работе, но он, вспылив, отказался. Если бы я был на его месте и это предложение пришлось бы мне не по душе, я отклонил бы его под благовидным предлогом, щадя чувства профессора. Такой ответ диктовался обычным здравым смыслом, даже не житейской мудростью, хотя такт в этом случае и с эгоистической точки зрения избавил бы его от лишних неприятностей. Однако он заявил профессору: «Я не для того учился в университете, чтобы работать на других». Говорят, профессор сказал ему на это с откровенной неприязнью: «Тогда поступай как знаешь».
Из аудитории он пришел прямо ко мне и все рассказал, прибавив, что и сам не понимает, зачем он так заносчиво держался с профессором. Но все же признался, что в тот момент, когда услышал слова профессора, неподдельный гнев всколыхнулся в его душе. Выдержка в самом деле часто ему изменяет.
Тому есть такой пример. Когда началась война е США и Англией, я поступил на службу в армию и как-то однажды встретил его случайно в городском трамвае. Я был в офицерском мундире. Он протиснулся поближе ко мне и вдруг напустился на меня. «Я вижу, тебе не стыдно носить эту форму!» – кричал он так громко, что всем в вагоне было слышно. Мужества он лишен совершенно. До того малодушен, что, стоит– ему уколоть палец и покажется капелька крови, он уже убежден, что теперь у него будет малокровие. Но в какое-то мгновение в его душе рождается некий импульс и он может совершить отчаянный поступок. Поносить мундир в присутствии незнакомых пассажиров, да еще в разгар Великой восточно-азиатской войны, – только жившие в ту эпоху поймут, как это было опасно и нелепо. Если его не выбросили из трамвая и не избили до полусмерти, то лишь потому, что никто не понял, что он собой представляет, до того странно по тем временам он выглядел. Волосы длиннее обычного (ведь я не военный, думал он), фетровая шляпа, пиджак и, конечно, никаких гетр на ногах – пассажирам трамвая наверняка было не по себе. Не то сумасшедший, не то выполняет специальное задание, а может, имеет особые привилегии, иначе не вел бы таких опасных речей. Его одежда и высказывания оскорбляли здравый смысл окружающих, но, к счастью, это же спасло его от опасности. Любой жандарм мог тогда очень просто арестовать его.