Ана Бландиана - За городом
Наш сливовый сад оказался по крайней мере наполовину против прежнего вырублен и засажен виноградом. Но ни виноградником, ни садом, видно, уже долгие годы никто не занимался. Сливы одряхлели и непомерно разрослись. Ветки, которые весной не прореживали, переплелись и сцепились намертво. Иные засохли и, надломленные ветром, кое-как висели в общем завале. Иные, наоборот, одичав и потеряв всякую щепетильность, извивались, толкались направо и налево, вверх и вниз, чтобы из плотного колтуна пробиться к свету и воздуху. Но странно, не эти пробивные ветки родили больше ягод, а затертые, оттесненные в гущу кроны: они, туго усаженные дряблыми, заплесневелыми сливами, сами удивлялись, как это у них получилось, и не знали, чего им ждать. Потому что и сливы не были убраны, и если какие-то из них — уже не сливы, а мумии, жалкие побрякушки, чуть ли не постукивающие на ветру, — чудом не опали, то остальные давно уже тоннами гнили на земле, насытив до отвала и пчел, и червей и покрывшись слоем палых листьев, в прорехи которого скалились сливовые косточки, как гнилые зубы чьего-то раздробленного и неузнаваемого черепа. Земля забрала назад все, что подарила, соки, которые она гнала по стволам, стекли обратно, никого не напитав, не послужив никакой мало-мальски полезной цели, если, конечно, не считать целью откорм червей до такого состояния, пока они не лопнут и тоже не стекут в землю. Однако ни отсутствие цели, ни заброшенность не помешали саду дотянуть до старости, и я не могла без щемящего чувства смотреть на деревья, которые помнила молодыми и гибкими. (Раз меня выпороли за одну игру, которую я сама придумала и которую с восторгом подхватила соседская детвора, вечно вертевшаяся у нас во дворе и в саду, стоило мне приехать: каждый выбирал себе по дереву и, держась за ствол, начинал носиться по кругу пока не падал на землю в полном обалдении. Тот, чья слива тряслась после этого дольше всех, выигрывал.) Теперь стволы покоробились, кора сморщилась, растрескалась кое-где облупилась, кое-где замшела, а внутри чаще всего не было ничего, кроме рыжей трухи, молотой-перемолотой муравьями. Местами и эта труха осыпалась, и полый скрученный ствол из последних сил удерживал ветки со стыдом и тоской маскируя свою пустоту. Я пошла дальше, не оглядываясь, спиной чувствуя, как прибывает зрителей, и очутилась на винограднике, которого при мне не было, но который тоже не избежал общей участи: крупные, уже с гнильцой виноградины покорно ждали порывов ветра, облетая при легчайшем прикосновении, обнажая остов грозди, полузасохший, без дела болтающийся в воздухе. Кое-где подпорки рухнули под тяжестью урожая, проволока обвисла и лозы, пренебрегая дисциплиной, нарушили ряды и, выпроставшись из подвязок, живописно раскинулись по слякоти. Я попробовала виноград. Он был сладкий и вязкий, насыщенный сахаром. И все это пропадало зря. Пропадало? Нет. То, что человек так бестолково бросил, подбирали птицы — деликатно и с достоинством. Стайка скворцов — кажется, это были они — клевала ягоды, не суетясь и не опасаясь, что их спугнут, только время от времени замирая и пытливо изучая меня. Зато дятел ни на кого не глядел, всем своим видом показывая, что у него — вероятно, после долгой отлучки — накопилась тьма дел, весь сад на нем, и он трудился проворно и добросовестно — выстукивал каждое дерево, а потом, заморочившись, перешел на виноградник и так же деловито отстукал заодно бетонные столбики шпалер. Меня он миновал, не удостоив ни единым взглядом, не допуская мысли, что я могу его остановить. Как и скворцы, он был здесь свой — больше, чем я. Между тем от винного запаха перебродивших слив и винограда мне стало дурно, дурно по-настоящему. А тут еще это невыносимое ощущение разрухи и одичания, запустения и упадка, которые ставили меня в тупик, отдавали во власть самых зловещих и невероятных подозрений. Взгляды, буравящие мне затылок, только усугубляли мое замешательство, мои предчувствия, дальше откладывать объяснение было нельзя. Я круто обернулась. Но нет, такого я не ожидала. Свита, исчисляемая уже десятками, шла за мной по пятам, и теперь мы стояли в открытую друг против друга. Толпу старух чуть разбавляли старики, а поскольку все сговорилось быть шиворот-навыворот, мужчины подобрались еще мельче, чем женщины, совсем щуплые — в чем только душа держится. Первой стояла старушка ростом от силы с десятилетнего ребенка, легкая и точеная, с белой и сухой, как гофрированная бумага, кожей. Она смотрела на меня в упор, не смущаясь моим вопросительным взглядом, пока я не отвела глаза. Но сколько можно быть предметом такого странного созерцания? Я решила — хватит, надо развязать им языки. И, снова встретив пронзительный взгляд передней старушки, я открыла было рот, но в голове у меня так все перепуталось, а ее глаза так необъяснимо сверкали, что вместо длинной фразы я только неопределенно взмахнула рукой и с натугой выговорила:
— Почему?
Но старушка — то ли не слыша, то ли не сочтя нужным ответить и по-прежнему не сводя с меня зоркого, какого-то приценивающегося, непонятного мне взгляда, придвинулась поближе и, легонько потрогав меня пальцем — как будто хотела удостовериться, что я есть на самом деле, или определить, из какого я теста, — проронила еле слышно, как бы только для меня:
— Молодая…
Я подумала, что ослышалась: какая, собственно, могла быть связь между моим возрастом и этой дурацкой игрой в переглядки, — и наугад подтвердила:
— Да.
Но она, совсем уже поедая меня глазами, дотронулась до моей щеки и, тут же отдернув руку, сухую, чуть шероховатую на ощупь, как древесина, повторила на этот раз погромче, словно желая придать своему наблюдению официальный характер:
— Молодая, ей-богу.
А вслед за тем, еще больше повысив голос, зазвеневший от напряжения, теперь уже открыто обращаясь к остальным, выкликнула чуть ли не торжественно:
— Она молодая!
И вся толпа, будто только и ждала знака, ринулась ко мне, растопырив корявые пальцы и приговаривая:
— Молодая, и правда
— Вот не чаяли
— Привел же господь
И заскорузлые, скрюченные работой и ревматизмом руки — усталая плоть, кое-как прилаженная к костям узловатыми жилами, — руки, как самостоятельные зверьки, поползли по мне снизу вверх, дрожа от страстного любопытства. Я не знала, что делать, как избежать этих чудовищных ласк. И, решив оградиться от жадных, почти недобрых прикосновений хотя бы тонкой броней слов, попыталась завязать диалог:
— Что там творится, на поле?
Но в тесном кольце вокруг меня были свои заботы: одни отодвигались, чтобы дать место подле меня другим. В общей давке меня толкнули, я чуть не упала, а моя попытка удержать равновесие была расценена как попытка к бегству. Тут же руки замельтешили, вцепились мне в платье, и чей-то истерический голос, непонятно — мужской или женский, задребезжал, срываясь и комкая слова:
— Держите не пускайте
Хор тут же подхватил:
— А то и эта сбежит
— Ишь прыткая
— Оставим ее у нас пусть хоть одна будет
— Связать бы ее
Мне все больше хотелось проснуться и убедиться, что ничего этого на самом деле нет. Можно было сойти с ума не столько от того, что происходило, сколько от полного пренебрежения моим присутствием — будто я была не я, а просто вещь, редкая и нужная, за которой все гоняются. Меня ни о чем не спрашивали, мне не отвечали, словно мои вопросы давно уже набили всем оскомину, а настоящие ответы мне не понять. Оставалось одно — вырваться из тисков, бежать, уносить ноги подальше от этого гиблого места, которому я не настолько чужда, чтобы не заразиться тлением. Но вырваться, не решившись наносить удары, было немыслимо, я могла спасти себя, только перейдя в наступление, только без жалости распихивая старые тела, окружившие меня трясущейся, шаткой, но неподатливой стеной. Я вступила в бой поначалу с оглядкой: как можно деликатнее упирала ладонь в хилые старушечьи груди, раздвигая себе проход, осторожно отрывала лоскутки от своего подола, чтобы не разжимать сведенные судорогой стариковские пальцы, и полегоньку ввинчивалась в гущу тел. Но моя предупредительность их только ожесточила. Раздраженные собственной немощью, они усилили свой жалкий натиск. Сквозь свистящее дыхание и кряхтенье прорывались глухие возгласы и отрывистые команды:
— Вот так
— Не упустите
— Осторожно
— Вот сюда
— Поаккуратнее
Я не могла понять: то ли к ним подошло подкрепление, то ли меня просто стала одолевать усталость, но борьба шла вничью: вот уже, кажется, всех разбросала, а кто-то снова на пути. Я как будто барахталась в куче зерна: разгребу проход, а он снова смыкается, и так до бесконечности. Отпихнутые получали короткую передышку и снова висли на мне. Я уже начала сомневаться, что это когда-нибудь кончится, но тут, сделав шаг в сторону все в той же попытке выцарапаться из толпы, которая перемещалась вместе со мной, я споткнулась о чей-то башмак и, путаясь в телах и ногах, рухнула вниз, не достав, однако, до земли, потому что в последний миг — как будто все было рассчитано и мне нарочно, подставили подножку — множество рук подхватило меня, мучительным усилием рвануло куда-то вбок и наконец опустило на что-то ровное, но не на землю. Не могу утверждать, что меня бросили, но все же при падении я больно ударилась головой и в туже секунду услышала стук двери и очутилась в пустом и светлом пространстве. Я приподнялась на локте и вдруг зашлась в долгом, облегчающем смехе. Оказывается, во время битвы я, не отдавая себе в том отчета, отступала (или меня толкали?) к кукурузному амбару, чья дверь и захлопнулась за мной и чей пол, скопивший летнее тепло, я чувствовала сейчас под собой. Старый амбар! Он когда-то служил мне театральной сценой. А ведь это настоящая клетка, теперь я поняла, клетка, в которой я была птицей, трясущейся от хохота, а за деревянной решеткой разъезжались в ухмылках, глядя на меня, торжествующие стариковские лица. Я хохотала перед этими шутовскими масками, прижатыми к решетке, а сама была далеко, в тех летних днях, когда мы, вся уличная ребятня, собирались в пустом амбаре, восхитительно разлинованном тенями, пахнущем пылью и нагретым деревом. Сначала мы играли в праздник и по очереди читали стишки и пели песни, кто какие знает. Причем девочки относились к делу серьезно и старались перещеголять друг друга, а мальчишкам скоро надоедало, они начинали валять дурака, кривляться, дергать нас за косы, пока мы — а девочек всегда было больше — не выставляли их вон. И всякий раз, оставшись одни, мы затевали игру в барыню-сударыню. Она состояла в том, что мы парами прохаживались под ручку из угла в угол и, встречаясь, переменно обменивались любезностями: