Юрий Буйда - Переправа через Иордан (Книга рассказов)
Фома огляделся. Туман, смешанный с дымом, был так густ, что трудно было различить даже ближайшие кусты.
Мужчины опустились на колени, сложив молитвенно руки, и замерли в ожидании.
Фыркая тусклыми багровыми языками, огонь в мгновенье ока пожрал окружающие кусты, лизнул склоненные фигуры и уполз в ложбину.
Фома шевельнулся — куски одежды посыпались с него пеплом.
Фотий открыл глаза. Огонь лишил его бровей и ресниц, но не тронул черной бороды.
Оба молчали. И все так же молча, уже будучи не в силах переносить усталость, они легли бок о бок и уснули, так и не ответив себе на вопрос, на каком берегу им суждено проснуться…
ЧЕЛОВЕК ИЗ ТРЕТЬЕГО СПИСКА
Отец редко когда рассказывал о своем старшем брате. В семейном альбоме сохранилась лишь фигурно обрезанная фотография вытянувшегося в струнку молодого офицера со знаками различия на воротнике, высоко державшего лошадиное лицо со впалыми щеками и прижимавшего руки к бедрам. Снимок был сделан, видимо, дома: за спиной офицера различалось полузашторенное окно, а над окном — тяжелый подбородок и известные всей России усы. Остальное оказалось за кадром. «Это Сергей, — сказал отец. — Воевал в Уральском добровольческом корпусе, а в конце войны, считай, исчез. Последнее письмо мы получили от него из Норильска». Потом, много позднее, были письма с Алтая и из Казахстана.
И вот неожиданно Сергей, которого из-за густой седой бороды я тотчас прозвал дедом, появился в нашем доме. Его поселили наверху, в маленькой, но уютной комнатенке, которая всегда считалась моей. «Ты уже не ребенок, сказала мать. — Будешь спать в гостиной. А ему нужен покой». Тем же вечером было устроено застолье с вином, и я узнал, что Сергей — дед Сергей — попал после войны в Норильск, а вскоре — на Колыму. «Тяжелая память!» — вздохнула мать. «Вообще почти никакой, — ответил дед Сергей. — Помню только о страхе быть похороненным в золотых колымских ямах, как другие. — Он улыбнулся. Мне повезло: я выскочил из третьего списка». Выяснилось, что в список номер три включали умерших от непосильного труда или застреленных при попытке побега. Больше к этой теме за столом не возвращались.
Гораздо непонятнее для меня было то, что больной раком человек — а у дяди Сергея был рак — все еще жив. Тогда я (да и не только я) был твердо уверен в том, что больные раком безнадежны и сгорают как спички. Так, во всяком случае, считала наша приходящая домработница Индейка. Она пророчила ему смерть скорую и ужасную.
Раз в месяц он обследовался в больнице, находившейся метрах в трехстах от нашего дома, каждый день выпивал чекушку водки, а на ночь принимал нембутал. Иногда у него пропадал слух, и чтобы он мог отвечать на телефонные звонки, отец установил на аппарате лампочку.
Первая же странность, которую он совершил, была связана с новым паспортом, который ему надлежало получить. Он написал заявление, которое, видимо, было столь убедительным, что паспорт ему выдали на имя его матери моей бабушки — Доморацкой. «Зачем?» — кротко поинтересовалась моя мать. «Меняя путь, меняет имя он», — ответил дед, цитируя Данте.
Такой человек не мог не сойтись с городской полусумасшедшей по прозвищу Шарман Катрин, одежды которой — рыжие и желтые лохмотья — дед Сергей вполне серьезно сравнивал с одеянием Беатриче, когда она встретилась с Данте в Раю. Шарман Катрин отважно блеснула эрудицией, заявив, что она прирожденная фоскушетка — от французского fausse-couche (незаконная связь). Впрочем, в нашем городке таких женщин называли иначе.
Они подружились. Их часто можно было увидеть вместе гуляющими в парке, начинавшемся в конце нашей улицы: огромный дед Сергей с заложенной за спину суковатой палкой шествовал — иного слова и не подберу — каким-то мягким, скользящим шагом, склоняясь то влево, то вправо — в зависимости от того, с какой стороны в тот момент прыгала болтливая Шарманка. Когда мать пригласила ее на ужин, она страшно смутилась, но пришла в тех же одежках, а на вопрос отца, знает ли она о болезни Сергея, ответила лишь: «Здоровье — как деньги: то его нет, то его нет совсем». И весь вечер отсидела молча, прижимаясь иногда боком к дяде Сергею и оживляясь при виде очередной полной рюмки.
Когда отец однажды осторожно поинтересовался, чем же привлекает Сергея Шарманка, тот полувнятно — в лагерях он потерял половину зубов — ответил:
— Чего еще может желать человек, которого с нормальными людьми связывает лишь болезненная привычка к одиночеству?
А я в ту пору переживал борьбу с тенями. Мне стелили на диване в углу гостиной, отгороженном настоящей шелковой ширмой — на ее складках мужчины и женщины в экзотических одеждах изображали странные танцевальные фигуры, которые оживали, стоило мне смежить веки, и пускались в танец, скорее похожий на битву марионеток: ломаные резкие движения, неестественно высокие прыжки, внезапные страстные поцелуи, больше похожие на укусы, сменявшиеся вдруг паучьей пластикой таинственной интриги, в которую рано или поздно против своей воли буду втянут и я…
Боги смилостивились надо мною: ширму под каким-то предлогом убрали. Но передышка оказалась недолгой, а новый этап единоборства — гораздо более мучительным, потому что на этот раз на меня набросились все тени разом. Дневные и ночные, являющиеся в сновидениях или наяву, мои или чужие — они были бесплотны, но реальны, а вызываемый ими страх парализовал волю. Хотя бы потому, что я не мог иссечь их ножом, защититься подушкой или закрыть глаза.
Однажды перед сном в гостиную спустился дед Сергей. Я различил только его силуэт и поэтому, естественно, испугался. Не помню, должно быть, я даже вскрикнул от неожиданности. Дед присел на мой диван и спросил, не пробовал ли я от обороны перейти к наступлению. Я был поражен тем, как он угадал мое состояние, и, едва сдерживая слезы, рассказал ему все. Все? Скорее — ничего, потому что речь шла о бесплотных тенях, которые я не был в состоянии расценивать даже как уродливые подобия реальных вещей или людей, да вдобавок этот легион теней чуть не каждую ночь подкреплялся собратьями из сновидений…
— У теней нет глаз, — сказал дядя, выслушав мой сумбурный рассказ. Оживи их — и ты овладеешь ими. Поначалу это кажется непосильным, но нужно выдержать…
На шапочке, похожей на кипу, которую он носил зимой и летом, было вывязано: «Standhaftigkeit und Mitleid».
— Эту шапочку подарила мне ссыльная немка-москвичка, — объяснил он. Когда я жил у них поселенцем, они научили меня всяким ремеслам.
Когда он объяснил мне значение этих слов — «Стойкость и Сострадание», я попытался последовать его совету. Дядя Сережа был для меня почти что чужим человеком, и только ему я мог открыться: после таких снов я описывался в постель.
Тогда он рассказал мне историю о том, как их, осужденных, везли заволжскими степями до какого-то безымянного разъезда. Ночью поезд вдруг остановился. Заключенных выгнали на сорокаградусный мороз и уложили на землю. В вагонах сидели сытые конвойные с пулеметами и их собаки. Если зек поднимал голову, охранник давал очередь из пулемета. Наутро многие не встали: замерзли насмерть. Заключенные, лежавшие на обледенелой земле, видели только тени конвойных, больше ничего. И тогда Сережа стал придумывать для каждого из них историю. Родителей. Бабушек с дедушками. Их девушек и жен. Их любовь к почтовым маркам или острову Суринам.
— Попробуй, — прошелестел он. — Но не превращай их в чудовищ. Это опасно.
Мне пришлось нелегко.
Я никому не рассказывал о том дне, когда мне удалось остановить собственную тень. Тем вечером я выбрался из-под одеяла и в два прыжка перебрался на диван, стоявший у другой стены. Комната освещалась только маленьким ночничком у изголовья моей постели. Тень осталась на полу. Сначала мне стало смешно, потом — страшно. Я не боялся тени — я не знал, что с нею делать. С этим привидением. Я мысленно попросил ее убраться в угол потемнее, и она вроде бы послушалась — или лунные лучи, потоком лившиеся в незашторенное высокое окно, изменили направление, — тень сместилась в угол, растворилась в полумраке. Нет, все же я побаивался ее. Поэтому и решил наделить ее — мысленно, конечно, в воображении — свойствами и качествами, каких не было у меня самого. Свойствами и качествами, которые могли быть у того таинственного существа, чье присутствие в доме чувствовалось и пугало деда. После нескольких бесплодных попыток я понял, что с тенью придется делиться всерьез, без дураков. Собой, потому что о загадочном жильце я ничего не мог знать. Быть может, он был преступником, совершил злодеяние, и его расстреляли. Но у него не могло не быть детства — может быть, такого же, как у меня. Например, без отца и почти без матери, которая чуть не сутками пропадала в театре. Или в библиотеке. У нас была полуграмотная юная домработница по прозвищу Индейка, очень благоволившая деду Сереже. Однажды мне удалось подглядеть: пока он возился со своими пуговицами, она медленно явно на погляд — разделась, поворачиваясь при этом к мужчине то боком, то выпячивая большую грушевидную грудь с сосками размером в черную виноградину, то, повернувшись спиной и пошире расставив могучие ноги, снимала с себя трусы, наполняя небольшое помещение своим крупным телом, будто отлитым из светлой меди, и запахом, какого мне еще не доводилось ощущать. Голенький Сережа что-то прошептал, и она боком села на его кровать и склонилась над ним — выпуклые мускулы на ее спине изогнулись и напряглись, а ее длинные медные руки с силой сжали Сережу за плечи, потом поползли ниже, и я уже не мог этого выдержать, особенно тонкого его повизгивания, и убежал. Я рассказал тени о себе. О том, что успел прочитать в книжках, о странных ощущениях внизу живота при виде обнаженной женщины, изображенной на картине, о голосах в подвале, наконец о том, что, опустив голову в ведро с водой, можно увидеть белого единорога — не ту изящную лошадку с узким рогом во лбу, а настоящего мощного зверя, состоящего из переливающихся мышц, поросших густой серой шерстью, с черным прямым рогом, глазами, в которых полыхали все оттенки красного, и зубастой пастью, способной перекусить пополам телеграфный столб или человека. И тень ожила. Точнее, зажила своей жизнью. Уже на третий день она произнесла первое слово, на четвертый мы уже почти свободно разговаривали. Тень раздражала меня своим высокомерием и язвительностью тона. В конце концов я понял, что мне незачем жить в одной комнате с тенью, и отправил ее к чертовой матери — в стихию вольную, лети, Арион, — и тень исчезла. У меня осталась другая, своя тень — заурядная, плоская и безмолвная, ничего не знающая ни о моих родителях, ни о дяде-дедушке, ни о страшном единороге, ни, наконец, о моих сновидениях и страхах. Вскоре я заскучал, потому что с этой — прозаической — тенью и поязвить-то было невозможно. Смеясь над собой, я загнал ее в тот же угол — и началось все сызнова, пока однажды тень не ответила женским голосом. Я был поражен до немоты. Она легла рядом со мною, провела рукой по моей груди и животу… Утром она ушла. Я понял, что это была Индейка. Боже.