Хулио Кортасар - Тот, кто бродит вокруг (сборник)
Конечно, я поставил лишь отдельные эпизоды из «Роз», и, пока они звучали, мы успели выпить всего по две чашки чаю да выкурили по сигарете. Мне было приятно смотреть на Лусиану, внимательно следившую за интригой. Заслышав мой голос, она поднимала голову и улыбалась, показывая, что ее нисколько не возмущают происки подлого деверя бедной Карменситы, мечтающего завладеть состоянием семьи Пардо и добивающегося своей коварной цели на протяжении всего спектакля, который заканчивался неизбежной победой любви и справедливости в понимании Лемоса. Мне было хорошо в моем углу (я выпил чашку чая, присев рядом с Лусианой, но потом снова отошел в глубину гостиной, объяснив, что оттуда мне якобы лучше слышно); в какое-то мгновение я вновь обрел то, чего мне так недоставало последнее время. Я мечтал, чтобы это никогда не кончилось, чтобы предзакатный свет вечно струился из окна, напоминая о застекленной галерее. Это было, разумеется, невозможно; я выключил проигрыватель, и мы вместе вышли на балкон, но сначала Лусиана переставила обратно торшер, потому что он и в самом деле был не на месте. Тебе хоть немного помогло это прослушивание? — спросила она, ласково поглаживая мою руку. Да, конечно, и я заговорил о постановке дыхания, о гласных, еще о чем-то. Она внимательно слушала меня. В одном только я ей не признался — в том, что в эти прекраснейшие минуты мне для полноты счастья не хватало лишь плетеного кресла да, быть может, задумчиво-грустного выражения, какое появляется на лице, когда человек всматривается в невидимую даль, прежде чем вывести следующую строку письма.
Работа над «Окровавленными колосьями» постепенно приближалась к концу, через три недели мне должны были дать отпуск. Возвращаясь с радио, я заставал Лусиану за чтением или за игрой с кошкой: она сидела в кресле, которое я подарил ей ко дню рождения вместе с таким же плетеным столиком. К нашей обстановке это совсем не подходит, сказала тогда Лусиана улыбаясь, но как-то растерянно. Впрочем, если тебе нравится, мне и подавно: очень красивая и, главное, удобная мебель. Тебе будет хорошо в этом кресле, особенно если понадобится написать кому-нибудь письмо, заметил я. Да, согласно кивнула Лусиана, а то я все никак не соберусь написать тете Поли, как там она, бедняжка. Поскольку под вечер на старом месте ей стало темновато (вряд ли она догадалась, что я сменил лампочку в торшере), она в конце концов переставила столик с креслом к окну и там вязала или листала журналы. Видимо, в один из этих осенних дней или немного позже я как-то долго сидел с ней рядом, а потом крепко поцеловал и сказал, что никогда еще не любил ее так, как в эту минуту, и что именно такой мне хотелось бы видеть ее всегда. Она ничего не ответила и лишь взъерошила мне волосы. Потом ее голова склонилась ко мне на плечо, и она замерла, словно ушла куда-то. Чего еще можно было ждать от Лусианы в этот предвечерний час? Она сама была похожа на лиловые конверты, на простые и тихие слова своих писем. С этих пор я уже с большим трудом мог представить себе, что мы познакомились в кондитерской и ее непослушные черные волосы взметнулись, как хвосты плетки, когда она, поборов смущение, поздоровалась со мной. Память моей любви хранила застекленную галерею и силуэт в плетеном кресле, мало чем напоминавший рослую и жизнерадостную женщину, которая по утрам расхаживала по дому или играла с кошкой, а под вечер перевоплощалась в другую, которую я боготворил и которая внушала мне любовь к Лусиане.
Возможно, надо было сказать ей об этом. Но я никак не мог собраться, колебался, — думаю, оттого, что предпочитал сохранить все как было. Мое чувство было таким полным, таким всеобъемлющим, что не хотелось задумываться о причинах загадочного молчания, рассеянности, которой я в ней раньше не замечал, новой привычки иногда смотреть на меня так, будто она что-то ищет, а потом взгляд ее вновь возвращался к кошке или к книге. Ведь и это не шло вразрез с грустной обстановкой застекленной галереи, ароматом лиловых конвертов. Помню, что, проснувшись как-то в полночь и взглянув на нее, спящую рядом со мной, я почувствовал, что настало время рассказать ей обо всем, чтобы она поняла, каких усилий стоило мне сплести вокруг нее тонкую любовную паутину, и окончательно стала моей. Я не сделал этого, потому что Лусиана спала, затем — потому что Лусиана уже встала, потому что в этот вторник мы пошли в кино, потому что мы искали подходящий автомобиль для поездки в отпуск, потому что жизнь мелькала перед нами, подобно кинокадрам, замедляя свой бег лишь в те короткие вечерние часы, когда серовато-пепельный свет подчеркивал совершенство силуэта Лусианы на фоне неизменного плетеного кресла. Она очень редко теперь со мной заговаривала и опять и опять смотрела так, будто искала что-то, и это подавляло во мне смутную потребность рассказать ей правду, объяснить, что значили для меня каштановые волосы и пепельный свет на галерее. Я так и не собрался. Случайное изменение в расписании привело меня однажды поздним утром в центр, и я увидел ее, выходящую из дверей отеля. Я узнал ее и не узнал, и ничего не понял, поняв, что она держит под руку какого-то мужчину выше меня ростом, а тот слегка наклонился к ней, чтобы поцеловать в ушко и потереться кудрявой шевелюрой о каштановые волосы Лусианы.
Жаркие ветры
Трудно решить, кому из них пришло это в голову, — скорее Вере, когда они праздновали день ее рождения. Маурисио захотел открыть еще одну бутылку шампанского, и они, смакуя его маленькими глотками, танцевали в гостиной, где от дыма сигарет и ночной духоты загустевал воздух, а может, это придумал Маурисио в тот миг, когда печальный «Blues in Thirds»[1] принес далекие воспоминания о первой поре, о первых пластинках, о днях рождения, которые были не просто привычным, отлаженным ритуалом, а чем-то иным, особым… Прозвучало это шуткой, когда болтали, улыбались как заговорщики, танцуя в полудреме, дурманной от вина и сигарет, а почему бы и нет, ведь, в конце концов, вполне возможно, чем плохо, проведут там лето; оба равнодушно просматривали проспект бюро путешествий, и вдруг — идея, то ли Веры, то ли Маурисио, взять и позвонить, отправиться в аэропорт, попробовать, может, стоит свеч, такое делается разом — да или нет, в конце концов, плохо ли, хорошо ли, они вернутся под защитой безобидной привычной иронии, как возвращались из стольких безрадостных поездок, но теперь надо попытаться все взвесить, решить, пусть будет все по-другому.
На этот раз (в том и новизна идеи, которая пришла Маурисио, хотя могла зародиться от случайно оброненного замечания Веры, как-никак двадцать лет совместной жизни, полное совпадение мыслей: фразу, начатую одним, заканчивает другой на противоположном конце стола или телефонного провода) нет, все может повернуться иначе, надо лишь упорядочить, принять правила, и — развлекайся хотя бы с самого начала, с того — просто бред! — что они полетят разными самолетами, поселятся в одном отеле, но как совершенно чужие, а потом, дня через два-три, случайно встретятся где-нибудь в столовой или на пляже, у каждого возникнут новые знакомства, как всегда на курортах, договоримся заранее — держаться друг с другом любезно, упомянуть о своей профессии, представиться, ну, скажем, за коктейлем, где будет столько разных профессий и судеб и столько той тяги к легкому, необременительному приятельству летних отпусков.
Нет, никто не обратит внимания, что у них одна и та же фамилия, она такая распространенная, но как забавно, что их отношения станут складываться постепенно, подчиняясь ритму жизни всего отеля, оба заведут свои компании, будут развлекаться врозь, не искать встреч друг с другом и лишь время от времени видеться наедине и смотреть глаза в глаза, как сейчас под звуки «Blues in Thirds»; на какой-то миг они останавливались, поднимая бокалы с шампанским, и тихо, в такт музыки, чокались — дружески и утомленно, и вот уже половина первого среди дыма сигарет и аромата духов, сам Маурисио выбрал их для этого вечера, во вдруг засомневался — не спутала ли Вера, а она, вздергивая чуть-чуть нос, втягивая воздух, принюхивалась, это было ее, какое-то неповторимое движение.
Все дни рождения они без нетерпения, любезно дожидались ухода последних гостей, а потом любили друг друга в спальне, но на этот раз не было никого, им просто не захотелось никого приглашать, потому что на людях еще скучнее; они дотанцевали до конца пластинки и, обнявшись, полусонно глядя друг в друга, вышли из гостиной, все еще сохраняя ритм смолкшей музыки, и, потерянные, почти счастливые, босиком ступили на ковер спальни, а потом неспешно раздевались на краю постели, помогали, мешали друг другу — поцелуи, пуговицы, поцелуи и… вот еще одна встреча, самые приятные, но давно заученные ласки при зажженной лампе, которая как бы ведет их на поводу, разрешает только эти привычные жесты, а потом медленное, усталое погружение в нерадостное забытье после всех давно изведанных формул любви, которым подневольны их тела, их слова.