Уильям Йейтс - Истории о Рыжем Ханрахане
Скрипач стал настраивать скрипку под иной мотив, и хозяин сказал молодым, что они поймут, что такое танец, когда увидят танец Ханрахана, ибо подобного ему не видывали здесь со времени его пропажи. Ханрахан сказал, что не хочет танцевать, потому что имеет лучшее применение ногам — странствия по всем провинциям Ирландии. И как только он вымолвил это, вошла в дверь Уна, дочь хозяина дома, неся в руках несколько кусков коннемарского торфа для очага. Она бросила торф в очаг, и огонь взвился, показав ее прелесть и ее веселую улыбку, и тотчас же двое или трое юношей подошли к ней, приглашая на танец. Но тут Ханрахан пересек комнату и отпихнув всех прочь, говоря, что только с ним должна она танцевать, ибо долгий путь выдержал он, прежде чем ее встретить. И, вроде бы, что-то еще он тихо сказал ей на ушко, потому что она не возразила, и на щеках ее засветился румянец. Тут встали и прочие пары, но когда танец уже было начался, Ханрахан случайно взглянул в низ, и увидел, что его сапоги грязны и рваны, и сквозь дыры выглядывают серые ветхие носки; тогда проворчал он злобно, что в доме плохой пол, да и музыка дрянь, и уселся с тени позади очага. Но когда он ушел, девушка села вместе с ним.
Зазвучала музыка, и когда кончился танец, был начат другой, и мало кто обращал внимание на Уну и Ханрахана, сидевших в углу. Однако мать ее стала тревожиться, и она попросила Уну подойти и помочь ей накрыть стол в другой комнате. Но Уна, никогда прежде не возражавшая матушке, сказала, что придет вскоре, но не сейчас, потому что она слушает, что он шепчет ей в ухо. Мать еще более встревожилась и стала подходить ближе, то словно чтобы поворошить очаг, то чтобы вычистить золу, и в этот миг подслушивала, что же шепчет поэт ее дочке. Один раз расслышала она, что он говорит о белорукой Дейдре, о том, как довела она до гибели сынов Уснаха; румянец ее щек поблек пред краснотой крови королевичей, пролитой ради нее, а горе с тех пор никогда не покидало ее души. И еще сказал он, что, возможно, память о Дейдре заставила звучать крик болотной ржанки столь же печально в ушах поэтов, как причитания юношей по погибшему товарищу. Но не осталось бы памяти о ней, добавил он, если бы поэты не сохранили ее красоту в песнях своих. В другой раз она плохо разобрала его слова, но насколько поняла — это были стихи, хотя и без рифмы, и вот что он говорил: — Луна и солнце — как дева и муж, они твоя жизнь и жизнь моя, и все бродят и бродят они по небу, словно накрыты одним капюшоном. Это Бог сотворил их друг для друга. Твою жизнь и жизнь мою сотворил он прежде создания мира, дав им силы пройти весь мир, сверху донизу, вот как два лучших танцора пересекают пол большого сарая, свежие и смеющиеся, тогда как все прочие, устав, оперлись на стены.
Старушка поспешила к мужу, игравшему в карты, но он не обратил на нее внимания, и тогда пошла она к соседке и сказала: — Есть ли способ оторвать их друг от друга? — и, не дожидаясь ответа, обратилась она к молодым людям, что толковали меж собой: — Что в вас достойного, коли не можете вы зазвать лучшую деву деревни в танец с собою? Идите же все, — продолжала она, — и посмотрим, сумеете ли оторвать ее от беседы с поэтом! — Но Уна не стала слушать их, только махнула рукой и прогнала всех прочь. Тогда они сказали Ханрахану, что лучше ему будет или самому танцевать с девушкой, или позволить ей танцевать с кем-либо другим. Услышал это Ханрахан и отвечал: — Точно, я хочу танцевать с ней; никто в этом доме не может танцевать с ней, кроме меня.
Тут же подступил он к ней, повел под руку, и многие молодые были огорчены этим, и они начали насмехаться над его драным плащом и прорванными сапогами. Он же не обратил внимания, и Уна не слушала насмешников; они глядели друг на друга, словно весь мир принадлежал им одним. И тут другие мужчина и женщина, сидевшие прижавшись, словно любовники, встали, подавая друг дружке руки и двигая ногами, чтобы поймать ритм танца. Тогда Ханрахан отвернулся от них, словно озлившись, и вместо того чтобы танцевать, запел, держа Уну за руку, и голос его все возвышался; смолкли насмешки юнцов, и замолкла скрипка, и ничего не было более слышно, кроме его голоса, имевшего силу ветра. То, что пел он, было песней, услышанной или сочиненной во время скитаний по Слив Эхтге, и слова, если переложить их на английский, были такие:
Старухи — Смерти коготь
Нас не достанет там,
Где льет Любовь сиянье
Подземным городам;
Там и цветы, и фрукты
Весь год доступны нам,
Там реки светлым пивом
Бегут вдаль по полям.
Старик в волынку дует,
Лес вырос золотой,
Царицы — очи-льдинки —
Идут плясать толпой.
И, когда он пел это, Уна придвинулась к нему и румянец покинул ее щеки, и глаза, всегда голубые, стали серыми от слез, и любой, на них взглянувший, подумал бы, что она готова следовать за ним повсюду от запада до востока земного.
Но тут вскричал один из юнцов: — Где та страна, о которой поет он? Опомнись, Уна, она далеко, и долго придется тебе брести, чтобы достигнуть ее. — А другой сказал: — Не в Царство Юности приведет он тебя, но в болота Мейо. — Уна взглянула на него, словно спрашивая, а он поднял ее руку и выкрикнул, прервав пение: — Очень близка от нас эта страна, и везде пролег в нее путь: она может быть под тем лысым холмом, или может она найтись в глубине леса. — И еще сказал он, очень громко и ясно: — Да, в сердце леса; о, смерть никогда не найдет нас в сердце чащи. Пойдешь ли со мной, Уна?!
Но в этот самый миг две женщины вошли с улицы, и одна из них — мать Уны — зарыдала: — Он наложил на Уну чары. Найдется ли смельчак, чтобы выгнать его из дома?
— Не надо делать этого, — возразила вторая женщина, — потому как он гэльский поэт, и сама знаешь — если выгнать Гэла[8] из дома, он наложит проклятие, и то ли хлеб высохнет на полях, то ли молоко у коров пропадет; и эта порча будет висеть над домом семь лет.
— Сохрани нас Господь, — отвечала мать Уны. — И как могла я пустить его в дом, зная его дурную славу!
— Нет вреда в том, чтобы ушел он из дома, весь вред в том, чтобы гнать его силой. Послушай же мой замысел; я хочу, чтобы он вышел наружу по собственной воле, так, чтобы никто не гнал его вовсе.
Немного времени прошло, и две старухи вошли в дверь снова, и каждая несла в переднике груду сена. Ханрахан не пел, но говорил с Уной горячо и тихо, и слышалось: — Тесен дом, но мир широк, и тот не любит, кто страшится ночи, утра, звезд или солнца, или теней сумеречных, да и любой вещи земной. — Ханрахан, — заговорила мать Уны, хлопнув его по плечу, — помоги мне немного, а? — Помоги, Ханрахан, — сказала вторая женщина, — нам сплести сено в веревку, ибо ты мастеровит, а как раз сегодня ветер сорвал солому с крыши.
— Я помогу вам, — ответил он, и взял в руки палочку, а мать Уны стала давать ему сено, и он заплетал его, торопясь, чтобы скорее освободиться. Женщины все болтали и подавали сено, и ободряли его, и говорили, какой он хороший плетельщик, лучше всех соседей и любого, кого они встречали. Ханрахан увидел, что Уна смотрит на него, и начал плести быстро, высоко подняв голову, и хвастаться хваткой и быстротою рук, и мудростью, хранимой в голове его, и силою мышц. Так, плетя и хвастаясь, он отступал кзади, вытягивая веревку, шел к двери, бывшей за спиной его, не заметив пересек порог и оказался на тропе. Как только он встал на землю, мать рванулась вперед, выбросила веревку вслед за ним и захлопнула дверь, и нижнюю дверцу, и опустила засов.
Она очень обрадовалась, выполнив задумку, и громко рассмеялась, а соседи тоже смеялись и поздравляли ее. Но тут все услышали, как он стучит в дверь, и бранится снаружи, и мать едва успела удержать Уну, решившую откинуть засов и открыть дверь. Она дала знак скрипачу, и он начал наигрывать рил; один из молодцев, упрошенный матерью следить за Уной, подхватил ее и вовлек в гущу танца. Когда же кончился танец и смолкла скрипичная музыка, ни звука не доносилось снаружи, и дорога была пуста, как прежде.
Что до Ханрахана, то, поняв, что он изгнан и нет ему ни крыши, ни угощения, ни женского ушка на нынешнюю ночь, потерял он и гнев и смелость, и побрел туда, где волны бились о берег.
Сел он на большой камень и начал двигать тихонько правой рукой и напевать себе под нос — так он всегда поступал, чтобы согреться, когда всё иное изменяло ему. Не знаем, в этот ли раз или в другой сочинил он слова песни, и по сей день известной как "Плетение веревки", той, что начинается так: "Какой же драный кот завел меня сюда".
Но, как только окончил он напевать, туманы и тени словно скучились вокруг него, и что-то задвигалось в них. Ему показалось, что одна из теней была царица, которую видел он во сне на Слив Эхтге; сейчас не дремала она, но насмехалась, говоря сопровождавшим ее: — Он слаб, он слаб, у него не хватает смелости. — Он ощутил в руках своих конец веревки и побрел прочь, крутя ее, словно в ней собрались все обиды мира. Потом показалось ему, что веревка, как во сне, обратилась в вылезшего из волн водяного червя, и тот дважды обвился кругом и сжимал его все теснее и теснее, рос и рос, пока не обвил и землю и небеса, и сами звезды стали лишь сверкающими чешуйками его шкуры. Потом он освободился от червя и пошел дальше, нетвердо, пошатываясь, пошел вдоль морского берега, и серые тени мелькали тут и там вокруг. Вот что говорили они: — Какое несчастье для него, что он отверг зов дочерей племени Сидов, ибо не найти ему утешения в любви земных женщин до конца времени и жизни, и холод могилы воцарился навеки в сердце его. Смерть — вот что выбрал он; так пусть умрет, пусть умрет, пусть умрет.