Кристофер Ишервуд - Мемориал. Семейный портрет
Долгое время он понятия не имел о том, что у миссис Верной есть сын. Наконец она помянула о нем, но как-то походя, вскользь, и все же Роналд сразу учуял, что под напускным безразличием прячется драма. Что-то такое, она говорила, тот учинил в детстве; она про него говорила, как про покойника. Темная история, очевидно. Может, подделал чек. Или что и похуже. Покрыл себя бесчестьем. И тем разбил материнское сердце. Роналд был человек мягкий, но ловил себя на том, что совершенно беспощаден к юному хаму, который так низко по отношению к ней поступил. Единственное, что можно сказать в его пользу: хватает совести не мозолить матери глаза.
Не раз поминался дом в Чешире, где, как он понял, она задержалась на несколько лет, уже овдовев. Дом мужней родни.
Она показала Роналду акварельные зарисовки этого дома. А теперь, она сказала, он заперт и пуст, на попечении у смотрителей. И когда она это говорила, на глазах у нее были слезы.
Ах, какая это страшная несправедливость, прямо гнусно, что на нее обрушилось столько бед. Кажется, утратила женщина все, чем в этом мире дорожила. И вот — остается нежной и кроткой, ни малейшего ожесточенья. А он — да он бы с радостью дал освежевать себя заживо, если б только надеялся таким образом хоть на йоту облегчить ее участь. Он горевал над нею тайком. И не допускал ничего, не позволял себе даже слова сочувственного — как бы ненароком ее не смутить, не обеспокоить, не показаться нескромным.
Роналд, со своей самурайской челюстью, подорванным здоровьем, со своими гравюрами и книгами, как-то не припоминал, чтоб когда-нибудь его сильно тянуло к женщине. Разве что в чисто физическом смысле, да и то в желторотой юности; длинный, неловкий, невежественный, он был брошен в казармы — сам выплывай, как знаешь, раз уж ты младший сын. Страшный был фантазер, мечтатель, а все из-за робости. И прячась от манящих, грозных и мерзких привад, он выработал вокруг себя как бы панцирь из всякой всячины: неприятности, занятия, суета, рутина, дружба с братьями-офицерами, которые то и дело женились и звали его в шаферы. Вот из-под этого панциря он и подглядывал за женщинами, как те зыблются по краю его мира, словно тени в воде, прелестные, загадочные, волнящиеся усиками и цветками. Ах, да когда это было.
А теперь он сидел в клубе, потягивал санатоген с горячим молоком и старательно предвкушал завтрашнюю сходку общества ради еженедельной экскурсии.
В тот день они встретились на территории дома, который полагалось осматривать, — старой усадьбы на западной окраине, загородного прибежища семьи, вынужденной вскорости с ним распрощаться. Через несколько месяцев низкое белое здание с ионическим портиком, окнами в стиле королевы Анны, выбритым длинным лужком между высокими вязами, за которыми сквозит в отдаленье шоссе с ровным током машин и автобусов, будет продано, дом снесут, землю нарежут на участки, под корты и садики. Уже у ворот сгружали доски, и старика-сторожа, который их принимал, будто придавило нависшей бедой. Все тактично затихли. Разрешение на осмотр было пожаловано в виде особой милости. В длинной галерее обнаружились три Питера Лили[5], пейзажик Котмена[6]. Их продадут на «Кристи».
Кое-что пооставалось из дивной старинной мебели. Семью разметало по гостиницам, фермам, занесло на юг Франции. Сторож один-одинешенек остался встречать неприятеля.
Роналд медленно брел по въезду, давя сапогами хрусткий промокший гравий, втягивая сырой дух облетелой аллеи, — тут, небось, сыро всегда, такая низинища, — и душу давила почтительная печаль со смутно сладким привкусом, какую он в подобных случаях так часто испытывал. Миссис Верной стояла на крыльце. Она улыбалась.
— А я вас жду, — сказала она.
Такое уже бывало. Ах, как эти знаки признания греют душу: ведь человеку, значит, хочется видеть все, стоя с вами рядышком, сопоставлять впечатленья, обрывки познаний.
Сегодня она была в сером, не в черном. И это так шло, так к лицу было бледному, печально-пепельному деньку и покинутым комнатам, где с лепных потолков свисали люстры, укутанные в мешковину. Все сегодня как-то напоминало церковную службу, и они встречались глазами с тем выражением, какое мелькает во взглядах, вдруг столкнувшихся за литургией. Голос сторожа разносило по коридорам полое эхо. Роналд и миссис Верной то и дело вполголоса перебрасывались замечаниями — насчет фарфоровой статуэтки, резной спинки стула.
Потом, когда смотрели из окна второго этажа на лужок, она сказала:
— Даже подумать не могу, что этого скоро совсем не будет. И в голосе — неподдельное волнение. Как глубоко он был тронут.
— Все этим людям надо разрушить, — она сказала. — Но что у них есть взамен?
Откровенность этой реакционной романтики вконец его проняла. Сам, положим, тоже ретроград, может быть, но — читаешь газеты, вдохновляешься планами новых зданий, игровых площадок, идеей Лондона, города-сада. Одним словом, и нашим, и вашим. А вот она, она — совсем другой коленкор. Особого уваженья достойно. Стоя у окна, в убывающем свете, тоненькая, своим тихим голосом она будто громко бросает вызов красным автобусам, черным крытым автомобилям, проносящимся в отдалении мимо ворот. Она же самому будущему бросает вызов, и столько страсти в этой кроткой обиде. И даже слезы у нее на глазах.
— А ведь ничего у них нет, — сказала она.
Что-то он такое промямлил, как-то такое он ей поддакнул. Миссис Верной, кажется, ободрилась его поддержкой. Улыбка вышла печальная, но тронутая лукавством.
— Во всяком случае, чего-чего, а ни малейшей потребности в нас с вами — у них нет и в помине.
III
Проходя конюшнями в свете газовых фонарей, крепко обняв три пивные бутылки, Мэри вдруг почувствовала — не впервой — нежный укол любви к своему дому. Мой домик миленький, пропело в душе. Кем-то там он битком набит. Подъезд стоит приоткрытый. Свет сплошь во всех окнах. Ароматы рыбного пирога ударили в ноздри, едва поднялась на ступеньки — собственно, на крутую, линолеумом прикрытую стремянку. Как-то раз оступилась, плюхнулась на задницу и благим матом орала на глазах у изумленной шоферни, прижимая к груди свежий батон.
— Ты дверь оставил открытую, Эрл, — летел сверху бесплотный голос Маргарет. — Там приперся кто-то.
Все смотрели вниз, на нее.
— А-а, это вы дорогуша. А мы перепугались, что снова незваные гости. Нас тут и так хватает.
— И только подумать, что бедная старая мать бегом трусила от самой аптеки, из-за того что вы ключ забыли. А окно музыкальной, по-моему, заперто.
— Подумаешь, ну и заперто, это не обескуражило нашего Мориса. По водосточной трубе залез.
Морис, в жилетке, подставляясь рукам Энн, которая ему завязывала вечерний галстук, гордо осклабился.
— Слушай, мальчик, ты же знаешь, я не люблю, чтоб мою очистительную систему использовали для гимнастических упражнений.
Всей гурьбой помогали накрыть на стол, протискиваясь и толкаясь в дверях, кто с единственной тарелкой, кто с вилкой.
— Ах, детки, очень мило, что вы оказываете посильную бескорыстную помощь матери, только, знаете, я бы со всем сама управилась в две минуты.
— Ладно-ладно. Посиди-ка ты, отдохни, бабуленька. Эй, кто-нибудь, притащите Мэри ее Библию и кашемировую шаль.
— Ей-богу, на это стоит скинуться по подписке. А? И хоть сейчас в Галерею! Она будет буквально, как те старые мосечки, ну вылитая, тик в тик, буквально каких видишь иной раз в женских уборных.
Эрл явился из кухни:
— Знаете, Мэри, если вы срочно не возьметесь за пирог, я полагаю, там ничего не останется, кроме рыбьих костей.
— Ах, Эрл, — сказала Маргарет, — поменьше бы ты полагал, ей-богу. Он просто еще не готов. Мы в этой стране предпочитаем прямые суждения.
— Oratio Recta[7], — вставил Морис.
— Какое оратио, говорите?
— Oratio Recta.
— Чем-то мне такое выражение подозрительно.
— А где Эрик? — спросила Мэри, — где Жорж?
— Эрик звонил, он опоздает, наверно, — сказала Энн. — На заседание комитета тащиться пришлось. Сказал, бутерброд, наверно, захватит и перекусит в автобусе.
— А Жорж никак с Хиндемитом не сладит.
Да, Мэри, конечно, слышала звуки скрипки, взмывавшие из-под лестницы. Там, у самой двери в угольный чулан, была печка, и Жорж любил пригреться, обняв ее коленями, когда что-то разучивал.
— Он в дикой панике, — сказал Морис.
— Но уж не в такой, наверно, как я, — вставил Эрл.
— Небось, забудешь посередине своего Дебюсси и придется наяривать «Мэри Лу»[8].
— Никто не заметит.
— И чего ты вредничаешь, сынок, — сказала Мэри. — Чего ты злобишся в такие в твои года, вдобавок при такой огромадной твоей красе.
— Не скажите, Олдуэй-тот уж точно заметит, — сказала Маргарет. — Напишет, что темп мистера Гардинера оставил желать лучшего.