Майк Дэвидоу - Орлы и голуби
Минутное прозрение забылось, Крови больше не было. Мойше обнял Сиднея за плечи:
— Ты молодчага, Сид!.. Парень что надо!
Центром всеобщего внимания стал теперь Сидней. Он выдержал испытание кровью. А я, победитель, пролил непростительные слезы. После такого позора о признании и речи быть не могло. Даже новый кумир, еще недавно в страхе жавшийся ко мне, теперь меня презирал.
Что же до Мойше, то симпатии его уже были на стороне Сиднея — какой жестокий и неожиданный удар по моему самолюбию!
— Знаешь, Сид, — доверительно сообщил он, — сдается мне, ты можешь из Чудика кишки вытрясти!
И мои недавние приверженцы тут же горячо поддержали его. Неожиданная льстивая похвала совершенно преобразила Сиднея.
— Ясно, могу, Мойш, — с важным видом подтвердил он, — просто Чудик врасплох меня застал.
Мойше кивнул. В глазах его зажегся злобный огонек.
— А теперь ты должен расквасить ему нос — надо же вам поквитаться!
Мальчишки радостно загудели.
— Давай поквитайся с Чудиком, Сид! — подзуживали они.
Но до новой драки дело не дошло. Я был побежден силой более сокрушительной, чем физическая. Ребята смеялись и поддразнивали меня, но я ничего не слышал. Мне было страшно и больно. Плакать я не мог. Когда такое случается — не до слез.
Кем же мне быть? Остаться прежним Мишенькой я не смог, превратиться в Моу — тоже. Тогда — в Мойше? Я содрогнулся. Неужто придется уподобиться человеку, которого я ненавидел и боялся больше всех на свете? Почему так трудно быть добрым? Где в Америке эти герои маминых историй, победители с отзывчивым сердцем? Встретить бы того старика крестьянина, который посадил нас в поезд, — сильного и в то же время доброго. Нет, таких здесь не бывает. Здесь нужно быть либо сильным, либо добрым. Здесь правит Мойше. Я мечтал о мире, каким он представлялся маме: полном доброты и любви. Но почему, почему так трудно быть добрым?
— Неужели в Америке тоже? — горестно вопрошала мама.
— Да что ты знаешь об Америке? — презрительно отозвался отец. Он приехал сюда раньше нас на четыре года и уже понимал, что от этой удивительной, чудесной, юной, но жестокой страны можно ожидать чего угодно.
— Но убивать невиновных? Здесь, где есть свобода слова и избирательное право, где люди свободны? И здесь тоже?
Мое сердце разрывалось от жалости к двум оклеветанным незнакомцам с такими странными для американцев фамилиями: Сакко и Ванцетти. А как определить, что такое истинный американец? Задача не из легких! Кругом столько людей, которых истинными американцами никак не назовешь. Среди них немало пожилых людей; они долгие годы жили в Америке, трудились здесь не покладая рук, но Америка так и не стала для них домом. Да и не могла стать — вот что хуже всего. Сакко и Ванцетти — я это чувствовал — были из числа таких американцев. И мой отец — тоже.
Маме только что приоткрылась эта жестокая истина, и она не хотела с нею примириться. В отличие от отца мама с первого взгляда полюбила эту «бессердечную страну».
— Да, курятина в Америке жирная, и едят ее вдоволь, точно хлеб. Но если хочешь, Маня, жить здесь припеваючи, сердце твое должно сделаться каменным, — сказал маме отец вскоре после нашего прибытия.
Но мамина наивность и толстовская вера в людей согревала ее в нашем новом доме, хотя отец и твердил ей о холоде. Согревала не только ее, но и многих наших соседей, истосковавшихся по душевному теплу. Миссис Пожарски изливала маме свои горести по-польски. А миссис Левин — «уже двадцать лет здесь пролетело!» — могла часами не шелохнувшись, как зачарованная слушать «эту новенькую», укреплявшую ее веру в Америку.
Мамино открытое лицо рождало у отца невыносимую тоску по родине.
— Ты пахнешь свежестью, как русская зима! — восхищенно говорил он. Потом печально добавлял; — Скоро и ты станешь как все мы, и от тебя будет нести холодом, и никакое паровое отопление тут не поможет!
Мама не соглашалась с ним и ежечасно опровергала его мрачные предсказания. Еще не успев научиться языку этой «бессердечной страны», она открыла для себя ее сердце.
Папино сердце навсегда осталось в краю, им покинутом. Мамино же сердце было большое, его хватало и на Россию и на Америку. Папа воспринимал происходящее как чудовищную несправедливость, творимую в чужой стране. Мама, совсем недавно приехавшая в Америку, была оскорблена за всех своих новых соотечественников.
Я стоял на стороне матери. Ведь отец меня предал! Разве не он ввел меня в мир Толстого, Горького, Гюго и Марка Твена, говоривших то же, что и мама, только более красноречиво? Я был слишком молод и не находил объяснения этой странной забывчивости.
Я все время думал о судьбе двух людей, так похожих на героев маминых историй. Особенно о Ванцетти. Когда мама рассказывала о нем, мне казалось, что это не его, а ее, маму, ждет электрический стул.
День казни приближался — приближался к каждому из нас. Отец, узнав о готовящемся преступлении, обрушивал на головы преступников яростные проклятия. С юридической стороны все было сделано очень ловко и без грубости, обычной для царского правосудия. Но что может быть ужаснее, чем убийство, совершаемое с молчаливого согласия «свободных людей»! Подобно многим другим чистым душам, искренне возмущенным несправедливостью и не слишком верящим в порядочность простых людей, он именно на них обрушил свой гнев, облекая его в выражения, достойные библейских пророков:
— Америка, Америка! Хитер дьявол, измысливший тебя! Ты богата и злокозненна, ты свободна и жестока! Ты страна, где добрейшие сердца сковывает лед, и нет второй такой в мире!
Я сочувствовал отцу. Он страдал и физически и нравственно. Еврей, бежавший от погромов, он всем сердцем любил Россию.
— Маня, что я наделал? — не раз говорил он. — Бежал из России, когда она обрела великую душу! И куда бежал? В страну, у которой нет души!
— Иосиф, здесь ведь люди тоже страдают, хотя и едят жирную курятину и греются возле парового отопления. Ну да, они не говорят по-русски и не поют наших песен, зато они поют свои песни. Тебе надо научиться слушать. Вслушайся, Иосиф! Подумай, разве может человек жить один — дома ли, в другой ли стране. Такая жизнь — сплошное горе.
Но мамины призывы были тщетны. Отец не хотел или не мог никого слушать там, где он чувствовал себя изгоем. Потом я встречал множество коренных американцев, таких же одиноких в своей стране, как и мой отец — в чужой!
Есть деревья, которые нельзя пересаживать — они не приживаются. А сколько их сохнет на чужбине! Отец был похож на такое пересаженное дерево. Больной, снедаемый чахоткой, он жадно искал родственную душу. Этой родственной душой ему виделся я.
Я понимал и разделял его тоску. Но неужели добро всегда и всюду терпит поражение? Где-то оно должно же идти рука об руку с силой. Где?
— В России, — отвечал отец. — Однако русские дорого за это заплатили. Каждый их шаг был оплачен кровью.
Отец радовался победам русских из своего далека — на большее прав у него не осталось.
Я радовался вместе с ним. Как хорошо знать, что где-то, пусть далеко отсюда, добро восторжествовало. Все же это ближе к жизни, чем красивые мамины сказки!
А здесь, в Америке, добру грозит опасность. Кто защитит его? В стране, где славят успех, мой отец в успех не верил.
— Ах, Маня, знаешь, каким ужасным бывает этот успех? Помнишь моего любимого двоюродного брата Абрама? В России он был мне как родной, помнишь? А теперь и глаз не кажет. Почему? Боится, и все тут. Боится, что ему придется пожертвовать капелькой своего американского успеха. Абрам, Абрам… помнишь, как он пел с нами «Варшавянку»? Успех — это чудище пострашнее Николая. Оно захватило в плен нашего Абрама, убило его душу!
Отец оплакивал Абрама, оплакивал старую дружбу.
— Какой прок в паровом отоплении и жирной курятине, если голодает душа?
— А за душу надо бороться, — возражала мама. — Голодное брюхо не такая уж добродетель, иначе людям пришлось бы вечно голодать, чтобы оставаться добрыми!
Отец отмалчивался. Страшная пустота терзала его сильнее, чем чахотка. Он завидовал матери, восхищался ею и в то же время сердился на нее. Почему она не чувствует себя несчастной, как он? Он никак не мог простить ей этого.
До процесса Сакко и Ванцетти мне не приходилось решать, на чьей я стороне. Но мамино негодование заразило и меня. А потом я узнал, что и в Америке есть люди, разделяющие ее чувства. Мальчик из моего класса однажды выкрикнул на уроке:
— Все это подстроено!
Учительница возмутилась, но возмутило ее не готовящееся убийство двух невинно осужденных, а школьник, усомнившийся в «справедливости старших». Она глядела на него с такой яростью, что я в страхе подумал: «Папа прав».
Но тут вскочил Галахер, коренастый, курносый, решительный.
— Они невиновны! — убежденно заявил он. Мисс Копке попыталась его припугнуть, но мой ирландский однокашник стоял на своем. — Они невиновны, это убийство! — твердил он, к ужасу всего класса.